Мистические рассказы
Шрифт:
Гораздо характернее мне показалась голова одного изгоняемого. В то время, как у всех лица были сделаны по обычному живописному трафарету изумления и страха, это было спокойно, точно попало сюда с другой картины.
Может быть, потому, что оно одно было здесь совершенно закончено, может быть, потому, что в нем сразу ясно чувствовалось портретное с кем-то сходство, — это лицо, выдвинутое прямо под Христов бич, господствовало надо всем в этой темной и закоптелой картине. К нему тянуло.
< image l:href="#"/>Это был явно живой человек
Что первое било в глаза, — это капризные высоко взлетевшие брови и глаза такие, каких не увидишь на церковных картинах ни у одного святого, ни у одного мытаря. Это был явно живой человек среди фантазий. Голова была гладко обстрижена, и ясно выдвигались капризные лобные выпуклости, которые почти безобразили бы это лицо, если бы оно не было старческим. Седые усы росли тонко и скудно, и сводящееся резко на конус лицо переходило в узкую, худенькую бородку, какую принято называть святительской. Точно застывшая улыбка змеилась у края губы, и какое-то внимательное, острое, не по старчески чуткое выражение глаз сходилось с этой улыбкой.
Весь он со своим кантовским лбом, взмахнувшими по нему бровями и острым овалом лица шел бы в оригинал хорошему актеру, собирающемуся играть лукавого советника при дворе Людовиков. Мне вспоминается какой-то портрет Самойлова в таком роде.
На старике было какое-то темное одеяние, похожее на тот длинный сюртук, что сохранился до сих пор на старых евреях черты оседлости. Впрочем, это все уже уходило в общую тень, тонуло в черном фоне.
Я тогда же узнал, что это — работа Данилы Матвеевича, а этот старик — его автопортрет. Долго стоял я в задумчивости перед этой картиной. Этого ведь и хотел он, странный самоучка, сохранившийся в памяти людской в отсвете почти легенды!
Но какая характерная голова! Но какая мысль, — подставить свое лицо под удар Христовой плети на позорище людям в роды родов!..
X.
Бывают в жизни мимолетные встречи и случайные впечатления, какие не забываются.
Так я не мог бы уже забыть Данилу Матвеевича. О нем часто вспоминали в семье, а после этой картины он стал для меня живым лицом. Всякий раз, когда я проходил притвором, он смотрел на меня, единственно мне интересный и по смерти отца единственно мне известный. Все остальное, конечно, о нем забыло.
Отец, заставший его в детстве, внес в мое представление о нем немногие черты, но все в том же стиле. При нем Данила Матвеич был уже стар, почти дряхл. Заходил он все реже и реже. Писал редко и не иначе, как при помощи очков с толстейшими стеклами. Был весь сед, но брови сохранил до смерти черные, точно крашеные. Его уважали и почти боялись.
Раз он выстрелил из ружья в ствол ивы над рекой, и ива в тот же год засохла.
В последние годы установилась в доме странная примета: старик приходил непременно после чьей-нибудь смерти. Если бы было наоборот, и он своим появлением предвещал бы смерть, — это было бы жутко.
Точно вызванный телеграммой, он пришел в усадьбу, когда дед
Умерших он вспоминал умиленно, но не по ком не плакал. Долго уже в гостях не засиживался, — всё куда-то спешил. Раз по весне от какой-то странницы узнали, что Данила Матвеевич помер. Где и как, — никто не помнил.
Уже взрослым, уже давно схоронив отца, я как-то пересекал Россию почти по диагонали. Устал. Захотелось вылезть из вагона, вытянуться, выспаться на чистом белье и на покойной постели не под грохот колес и без толчков через каждую минуту.
В одном небольшом промежуточном городке у меня был знакомый. Я решил, — попутно осмотрю городок.
Наши русские города умеют хвастать либо историческими рукомойниками какого нибудь Мстиславича, либо подвалами, где кого-нибудь томили, душили или казнили. И здесь я насмотрелся этого вволю и, признаюсь, был сыт.
Великих людей не было. У заштатного секретаря консистории был «музей самоубийц», — комната, где он за много лет сохранил все орудия и средства самоубийц, дела которых рассматривал. Дьячок на Горбушке стравливал петухов. На окраине жил мещанин, поднимавший корову и гнувший подковы. Все это было не в моем вкусе.
— Вот что, — вспомнил мой знакомый. — Не посмотреть-ли тебе Куцыбу?
— Кто же он такой и чем, кроме своей фамилии, замечателен?
— А это, — говорит, — любопытный образчик человеческой породы. Наум Куцыба. Это антик. В старые годы он, говорят, с екатеринбургскими купцами драгоценными камнями торговал. Теперь у него так что-то в роде не то часовой мастерской, не то ювелирной, но, конечно, на провинциальный манер. У нас ведь запросто, где керосин продают, там и гроб сделают. Камешек через него можно купить, часы починить может. Но суть не в этом, а в том, что он… странный.
— «Хиромант с дозволения начальства?»… Извини, это неинтересно.
— Нет, — говорит, — не в том дело. Он, действительно, пророчит, но на руку не смотрит и за свои пророчества не берет ни копейки… Раз пришел ночью с подушкой и одеялом к соседу, — «крысы, — говорить, — спать мешают», а в эту ночь его домишко расселся и сполз в реку. Еще он лечит больных каким-то травным бальзамом или велит человеку два дня ничего не есть, одну воду пить, — и, представь, — это факт, что помогает. Чудно, но в некоторые дома он приходит после долгого антракта! как раз тогда, когда там на столе покойник. Это замечено.
Это переполнило чашу моего любопытства. Заинтересованный, я просил поскорее показать мне Куцыбу.
XII.
— Вы угадываете, господа, что вечером я увидел не Куцыбу, а… Данилу Матвеича.
Нельзя угадать только степени моего изумления, когда я увидел это сходство часовщика с тем, изгоняемым из храма.
Правда, я уже слишком десять лет не видел этой картины. Но — знаете впечатления детства, они врезаются точно и навеки, как первая азбука, как лицо няньки…