Мистицизм
Шрифт:
Интеллектуальные поиски Реальности, таким образом, заводят нас в один из тупиков: 1) к принятию символического мира явлений в качестве реального; 2) к разработке теории — также по необходимости символической; прекрасная сама по себе, она не может помочь нам обрести Абсолют, который описывает; 3) к безнадежному, но логически строгому скептицизму.
В ответ на все «почему» вечно допытывающегося ребенка в каждом из нас философия вынуждена повторять лишь: "Nescio! Nescio!" ("He знаю! Не знаю!") Несмотря на всю ее деятельную картографию, она не может достичь цели, которую указывает нам; не может объяснить те непонятные условия, при которых мы думаем, что мы знаем; не может даже отделить суверенностью субъект от объекта мысли. Наука, предмет изучения которой суть явления и наши знания о них, хотя она втайне столь же идеалистична, обычно объясняет, что все наши идеи и инстинкты, отображенный мир, который мы воспринимаем так серьезно, странно ограниченная и иллюзорная природа нашего опыта — все это, оказывается, служит одной великой цели — сохранению жизни и последующему осуществлению на практике совершенно мистической гипотезы — Космической Идеи. Всякий акт восприятия, убеждает она нас, служит полезной цели в этой эволюционной
Благодаря зрению, слуху, обонянию и осязанию, говорит Наука, мы передвигаемся, узнаем об опасности, приобретаем пищу. Мужские особи воспринимают красоту женских особей, чтобы размножались виды. Верно, что этот примитивный инстинкт дал жизнь более высоким и чистым эмоциям, но они также служат социальным целям и не столь бесполезны, как это может показаться. Человек должен есть, чтобы жить, поэтому еда дает нам приятные ощущения. Если человек переедает, он может умереть, поэтому несварение вызывает неприятные ощущения. Определенные факты, слишком острое восприятие которых подрывало бы жизненные силы большинства людей, недоступны им или не осознаются ими: это незащищенность жизни, распад тела, бренность всего сущего под солнцем. Когда мы здоровы, нас не покидает чувство реальности, прочности и постоянства, и это самая смешная из всех наших иллюзий — и вместе с тем самая полезная для жизнеутверждения и сохранения человечества.
При ближайшем рассмотрении мы видим, что это краткое обобщение отнюдь не полно — оно не исчерпывает даже той малости, от которой нам дают свободу наши чувства; что в действительности оно более примечательно своими упущениями, чем содержанием. Ресежак хорошо сказал, что "с того момента, когда человека перестало удовлетворять изобретение полезных для его существования вещей исключительно под давлением воли к жизни, принцип (физической) эволюции нарушился". [11] Нельзя сказать ничего более определенного, чем то, что этот человек отнюдь не удовлетворен. Философы-утилитаристы назвали его животным, создающим орудия труда, — самая высокая похвала, которой они удостоили человека. Правильнее будет сказать, что это — животное, создающее зрительные образы, [12] это существо, имеющее превратные и непрактичные идеалы, в которых мечты господствуют не меньше, чем аппетиты, — мечты, которые можно оправдать лишь той теорией, что человек движется к какой-то иной цели, чем физическое совершенство и интеллектуальное превосходство, подчиняется какой-то высшей и более жизненно важной, чем детерминистская, реальности. Мы приходим к заключению, что если теория эволюции должна включать или объяснять факты эстетического и духовного переживания, — а ни один серьезный мыслитель не согласится с тем, чтобы эти важные сферы сознания выпали из ее поля зрения, — то ее следует построить заново на ментальной, а не на физическое основе.
11
Recejac, "Fondements de la Connaissance Mystique", p.15.
12
Или, как говорил Аристотель, а после него св. Фома Аквинский, "созерцающее животное", так как "этот акт — единственное в человеке, что присуще ему и никоим образом не присуще никакому другому существу в мире" (."Summa Contra Gentiles", 1. III, cap. XXXVI).
Даже самая обыденная человеческая жизнь включает в себя фундаментальный опыт — сильные и незабываемые ощущения, которые были навязаны нам против нашей воли и которые наука считает вряд ли объяснимыми. Эти переживания и ощущения, а также сопровождающие их возвышенные эмоции мы нередко осознаем как величайшие, наиболее знаменательные часы нашей жизни, но они не имеют никакого отношения к трепетно лелеемым наукой жизненно важным "функциям питания и воспроизводства". Эти переживания оказывают глубочайшее влияние на личность человека, но они мало помогают или совсем не помогают ему в борьбе за физическое существование. На непредвзятый взгляд, многие из этих переживаний кажутся безнадежно неуместными в мире, построенном на чисто физико-химических началах, — словно природа, предоставленная самой себе, противоречит собственным прекрасным логическим законам. Их появление, более того, большое место, которое они занимают в человеческом мире видимостей, составляет загадку для философов-детерминистов, которым, чтобы избежать встающей перед ними дилеммы, не остается ничего иного, как называть эти явления иллюзиями, а свои собственные, более поддающиеся манипуляциям иллюзии — фактами.
Среди самых необъяснимых из такого рода восприятий и переживаний отметим те, которые мы связываем с религией, страданием и красотой. Все три для тех Я, которые могут принимать их послания, обладают таинственной властью, намного превышающей все чувства, аргументы или очевидности, способные противоречить им. Все три были бы абсурдными, если бы вселенная натуралистов была достоверной; но ко всем трем, в силу весьма важных причин, лучшие умы человечества всегда относились с почтением.
А. Мне нет нужды указывать на безнадежно иррациональный характер великих религий, которые основываются все до единой на первичном предположении, которое никогда не может быть рационально выражено и, более того, доказано: что сверхвосприятие есть нечто важное и реальное, внутренне связанное с жизнью человека. Этот факт постоянно находится в поле зрения критиков и заставляет наиболее разумных приверженцев сверхъестественного проявлять даже излишнюю изобретательность. И все же религия — всячески подчеркивая и доводя до крайностей ту общую зависимость от веры, которая, как мы видим, является неизбежным условием нашей жизни, — есть одна из самых универсальных и неискоренимых функций человека, при всем том, что она постоянно противоречит интересам его чисто физического существования и противостоит "исключительному воздействию воли к жизни", разве что эта воля стремится к вечной жизни. Строго утилитарная, почти логичная в своих первобытных формах, религия становится все более и более трансцендентальной с прогрессом человечества. Она начинается как черная магия, заканчивается как Чистая Любовь. Почему же тогда Космическая Идея выработала религиозный инстинкт, если строение, возведенное детерминистами на ее намерениях, истинно?
Б. Рассмотрим теперь целую группу явлений, известных как "проблема страданий" душевных мук и физической боли, которые оказываются неизбежным результатом постоянного действия "закона природы" и его добровольных помощников — жестокости, жадности и несправедливости человека. Действительно, здесь натуралисты, как кажется на первый взгляд, немного преуспели и могут указать на некоторые грубые формы страданий, явно полезные человечеству — как наказание за прошлые безрассудства, побуждение к новым усилиям, предупреждение против будущих нарушений «закона». Однако они забывают о многом другом, что не укладывается в эту простую формулу; забывают объяснить, почему Космическая Идея не исключает и долгие муки неизлечимо больных, и страдания невинных, и всю глубину горя невосполнимых утрат, и существование множества неоправданно мучительных форм смерти. Забывают они и о том странном факте, что с развитием культуры и цивилизации человек страдает все глубже и все острее; они игнорируют и еще более таинственное и, может быть, самое значимое обстоятельство — что высшие типы личности принимают Боль со страстным желанием и готовностью, находят в ней не могилу, а доброго учителя бессмертных секретов, дарителя свободы, даже источник восхитительных радостей.
Те, кто «объясняют» страдания как результат невероятной плодовитости природы, побочный результат перенаселения и стресса, в котором выжить могут лишь самые приспособленные, забывают, что, если бы даже это наглядное объяснение было справедливым и исчерпывающим, реальная проблема так и осталась бы незатронутой. Вопрос не в том, как возникают условия, при которых Я переживает горе, тревогу, боль, а почему эти условия задевают Я. Боль ментальна: немного хлороформа — и, хотя условия продолжают оставаться прежними, страдания уходят. Почему быть в полном сознании всегда означает непостижимую способность человека к страданию — так же как и к счастью, — способность, которая, на первый взгляд, обесценивает любую концепцию Абсолюта как Красоты и Добра? Почему эволюция, по мере нашего подъема по лестнице жизни, усиливает, вместо того чтобы ослаблять, способность к бесполезному душевному страданию, к долгим беспросветным мукам, горькой печали? Почему так много остается вне наших ограниченных возможностей восприятия, почему так много из наших собственных, жизненно важных функций не воспринимается сознанием, и в то же время любое страдание составляет неотъемлемую часть переживаний человека? Для утилитарных целей было бы вполне достаточно сильного дискомфорта. Космической Идее, как объясняют детерминисты, в принципе не нужен механизм, чувствующий мучительные боли от рака, ужасы неврастении, родовые муки. Еще меньше ей нужны муки сострадания к чужой неисцелимой боли, муки бессильной нашей любви к ним, острое чувство мировой скорби. Мы безнадежно чувствительны для той роли, которую призывает нас играть наука.
Боль, как бы мы ее ни оценивали, указывает на глубокую дисгармонию между чувственным миром и человеческим Я. Если она преодолима, то либо дисгармонию следует устранить посредством осознанного и осторожного приспособления Я к чувственному миру, либо это Я должно отвернуться от мира чувств к какому-то другому миру, с которым оно будет созвучно. [13] Здесь пессимист и оптимист жмут друг другу руки. Но в то время как пессимист видит в явлениях только "кровожадную природу", дающую мало надежды на спасение, оптимист считает, что боль и страдание, в низших формах выполняющие миссию суровых проводников жизни по пути физической эволюции, в своих высших и кажущихся «бесполезными» проявлениях оказываются ее лидерами и учителями в высшей школе Сверхчувственной Реальности. Оптимист полагает, что они подталкивают Я к другому, хотя тоже «естественному» для него миру (но «сверхъестественному» для его антагониста), где он скорее будет чувствовать себя как дома. Наблюдая жизнь, он видит в Боли дополнение Любви и склонен называть их крыльями, способными поднять человеческий дух к Абсолюту. Поэтому он может сказать вместе с Фомой Кемпийским "Gloriari in tribulatione non est grave amanti" [14] и не станет говорить о безумии, когда видит, как христианские святые идут, исполненные страстного желания и радости, на распятие. [15]
13
Все целители, от Эскулапа и Галена до Мечникова и миссис Эдди — открывательницы "христианской науки", фактически принимали оба этих принципа и руководствовались ими.
14
"В муках возносить хвалу — радость для любящего" (лат.). — "De Imitatione Christi", 1. II, cap. VI.
15
"Я говорю, что такие святые, как эти, вызывающие мою любовь и уважение и жаждущие пищи для души, бегут к престолу самых святых испытаний, желая страдать от боли… Для них, моих самых дорогих сыновей, страдание — это удовлетворение, а удовольствие и утешение, которые им дает мир, — это тяжкий труд" (St. Catherine of Siena, Dialogo, cap. XXVIII).
Он называет страдания "гимнастикой вечности", "посвящением испытующей лаской Бога", признавая в ней то качество, для которого не имеет значения неудачное расположение нервных молекул. Иногда в избытке своего оптимизма он проверяет эту теорию со всеми ее приложениями на практике. Отказываясь обманываться удовольствиями чувственного мира, он принимает боль, вместо того чтобы избегать ее, и становится аскетом — непостижимый тип для убежденных натуралистов, которые, впадая в презрение (излюбленное утешение сбитого с толку рассудка), могут относиться к нему только как к больному.