Митина любовь
Шрифт:
И девочка вдруг увидела их как бы вживе — неспроста же принес в Ростов свои воды Ленька. Может, это самое то и есть? Пока она колготилась своим умом над извечной задачей, что делать, если с нее стаскивают джинсы и майку, и можно ли так сразу, Ленька смог. Экскурсия внутрь человека оказалась достаточно приятной. Ей описывали такие боли, такие крови, а тут
— говорить не стоило.
Все остальное время они только и делали, что искали с Ленькой место, прячась от Гошки.
Ленка ходила слегка ошалелая от новых ощущений, но, если бы кто-нибудь назвал это любовью, удивилась бы от всей души. Что она, не знала, что от этого бывают дети? Знала. Но Ленька сказал, что он осторожен. «Ты же видишь?» — показывал он. Когда он уезжал, то приглашал ее в гости и вообще. До нее не сразу дошло, что у нее долгая задержка. У нее
Что ее дернуло ему рассказать, сразу не сообразишь. Не исключено, что довольно похабное чувство: а что, парень, хочешь знать, какие у меня проблемы? Не слабее твоих… В конце концов, у тебя была Смерть, а у меня Жизнь… Одно за другое…
У него же именно так в голове и зацепилось. Жизнь за Смерть. И он сказал: «Я с тобой еду. Я Леньке, если что…» Если что? Ей поворот, о котором предупреждает самая дурная учительница и самая бестолковая мать, был известен. Но это — она, дура, так думала — не про нее. Совсем как мать, которая кричала на похоронах отца, еще будучи инженером-электриком: «Я думала, так бывает с другими!» И даже ей, Ленке, было неудобно за этот крик: она что, мать, воображала себе бессмертие? И еще раз мать покричала о том, что «думала — так бывает с другими», когда перешла в торговлю. Сейчас она уже не та. Смелая и ни черта не боится. Ленка проходила этот же путь — выдавливания из себя идеализма. Первый опыт был с Ленькой, который, узнав, что есть что, сразу смотался из Москвы.
Если бы не Гошка, она бы просто не знала, что делать. Москва — город чужой, но это в каком-то смысле лучше, никто тебя не знает, ни одна собака. Хотя почему — собака? Кошки в незнакомом месте еще чернее… Как раз у нее началось это… Как оно называется, когда мутит от всего?
— Токсикоз, — говорю я.
Лена кивает головой и объясняет мне, что тогда, когда они ко мне приходили, ей совсем было плохо, а она возьми и вспомни кошерность. Как раз накануне им про нее плел Сережка.
— Ловко придумала, — сказала я ей и испугалась, что спугнула (пуг-пуг!) ее, что она встанет и уйдет, ну и как мне тогда быть? И, видно, у девочки был этот порыв, был. Я знаю это выражение глаз — у дочери, у детей моих приятелей, просто у едущих со мной в метро молодых, когда они, отвлекшись от себя, увидят меня, — так вот, у них из глубины зрачка материализуется безнадежность. Ну что, мол, будто говорят они мне, доковыляла? И как тебе там? Я не думаю, что они сравнивают свои года с «моим богатством», — я, что ли, это делала смолоду? Здесь не то. Я могу прицепить серьгу, могу даже две, могу напялить на себя металлические браслеты, я их всегда любила. Но слив старой крови уже произошел. И они, имея в жилах какой-то неведомый мне состав, смотрят на носителей старой, забубенной крови с чувством безнадежности и тоскливой жалости. Так смотрят на повешенную кошку.
Хотя черт его знает!.. Я ведь рассказываю историю, которая — кто ее знает? — может и опровергнуть мои же умственные экзерсисы.
Это (оказывается!) такая прелесть — плюрализм в одной башке. Хрен вам — шизофрения! Я же не знала в свои онегинские годы, что у простого хлеба может быть куда больше модификаций, чем белый и черный. А тут хоровод мыслей одна другой веселей… И хочется всеми ими обладать, как какому-нибудь насильнику из епархии Сербского.
Они правильно на меня смотрят — с безнадежностью. Я ведь их люблю без взаимности.
Ленка же думала-думала, думала-думала. Даже вот сейчас звонила Леньке, хотя какой в этом уже смысл? Они с Гошкой расписались, отдав бывшей однокласснице, работающей в загсе, золотое колечко с аметистом, которое купила ей мать на свой первый продавщицкий заработок.
— В общем, все, — сказала она тускло.
— Девочка моя! — говорю я ей. — Знает ли мама?
— Вы что! Она меня убьет, — отвечает Лена. — Я иногда становлюсь на просвет — в упор не видит.
— Не говори ерунды!
— Да нет… Не убьет, конечно. Но так будет противно, так противно… А когда узнают Гошкины скелеты, эти точно могут убить…
Хотя идея зарегистрироваться — Гошкина. Он против незаконнорожденности. «Человека делают двое. Прочерк — это как бы уродство». Лена с ним не спорила. Ей так было легче. «В конце концов, столько про это снято кино. В „Санта-Барбаре“ все дети не от своих отцов».
Я ее обнимаю и смеюсь. Вот оно! Сбылось! Искусство слилось в экстазе с жизнью. Потом смеюсь и плачу. Потом плачу и захожусь гневом. Захожусь гневом и… — о Господи! — хочу ударить кого-нибудь по голове. Ударить — это я, стесняясь, прикрываю другое слово… Окончательное…
— Менталитет, — шепчу я, — это совокупность.
Лена бежит в кусточки, а у меня на подоле остается недосформулированный менталитет. Он крючится и вертится, скользкая такая и мокрая тварь, не возьмешь руками… Его надо доформулировать, срочно надо, но как я могу это сделать под рвотные спазмы девочки?
Я сбрасываю его с колен.
Мне легко оставить за скобками мою истинную цель приезда — Шуру. Потому что, хотя я и делала все, что положено делать в случае поломанной ноги, я делала это автоматически. Она упрямо не хотела ничего знать ни о Фале, ни о ее внуке, а когда я, не выдержав, закричала, что хотя бы из жалости ко мне она могла бы выслушать, Шура ответила:
— Я все знаю. И подозреваю, что все вс o знают, даже Фаля. Просто все заинтересованные люди ждут, когда ишак сдохнет.
— Какой ишак? — не поняла я.
— Султанов, — засмеялась Шура. — С чего ты взяла, что на тебе лежит какая-то ответственность? Они уже взрослые. Трахаются. Так это теперь называется? Гнусное какое слово. Все слова про это теперь гнусные. Хуже матерных.
— Жалко ребят, — говорю я.
— А мне нет, — отвечает Шура. — Случается только то, что должно случиться.
— Откуда ты все знаешь?
— Господи! — ответила Шура. — Девчонка, что их расписала, дочь медсестры, которая накладывала мне гипс. Она рассказывала историю громко, на всю операционную… Там народу было человек семь… Фалю там многие еще помнят по работе в горздраве и не любят до сих пор. Она была крутая начальница… Вот сказала — и споткнулась… Правильно ли я употребила слово «крутой»? Его теперь через раз произносят.
— Смысл-то тот же, — отвечаю я.
— Тот же? — удивляется Шура. — Не морочь голову, не такая я идиотка. Так вот… Людям, знающим Фалю, нравится, что у нее внук оказался кретином. Во-первых, никакой не стыд в наше время родить без мужа. Они затянули с абортом. Но если есть медицинские показания, вынут и готового младенца. Я тебя уверяю. Мы за ценой не постоим.
— У тебя нет детей…
Господи, ну никогда, никогда в жизни я не могла, не смела коснуться этой стороны жизни моей сестры. Что же это случилось, что сложились слова во фразу, что бездарные мышцы сделали свое дело и воробей, эта маленькая сволочь, вылетел — не поймаешь.
— У меня нет детей, потому что все вмешались, — спокойно сказала она. — Вот я тебя и прошу — уйди от этого.
Шурин грех был очень ранним, по старым временам. Она была в девятом классе. Угрюмая, недружелюбная девочка жила столь отъединенно и замкнуто, что заподозрить ее в чем-то было просто невозможно. Это я, что называется, ходила на грани, это я могла в одну секунду стать «позором» семьи, это у меня мозги были «не туда» повернуты. Шура смотрела строго в нужном направлении. Я никогда не могла понять, что связало молчаливую девочку из хорошей семьи и немолодого фотографа — ему тогда было лет тридцать. Не больше. Он был хром от рождения, но безусловно красив лицом и улыбкой. Был он невероятно беден, даже по тем временам, а физиче-ский недостаток не давал ему возможности развернуться в профессии и обслуживать в районном масштабе свадьбы, выпускные вечера и голых младенцев. Он жил наискосок от нас, у бабки, которая торговала семечками. Мы с Шурой ходили к ней с самодельными кулечками: старуха умела жарить семечки как никто. Это было баловство, потому что мешок семечек стоял у нас в летней кухне — просей как следует и жарь сколько хочешь. Но ни у кого из нас это не получалось. Мы их пережаривали, недожаривали, сжигали совсем, была даже придумана теория неинтеллигентности самого процесса, который как бы отторгал нашу семью. Никто не заметил, как Шура повадилась ходить с кулечком. Спохватились, когда, припадая на ногу, в дом пришел фотограф и сказал, что любит Шуру и хочет жениться на ней.