Mittelreich
Шрифт:
Что с ней будет, если все погибли, что толку тогда существовать? Какое право она имеет жить дальше одна, может ли быть вина больше, чем ее? Жить она будет через силу. Жить насильно! Ничего легкого судьба ей больше не преподнесет.
Последним, что она видела, прежде чем погрузиться в темноту, было то, как отец бросился на ворвавшееся в дом кошмарное создание, стремясь спасти ей жизнь. Спас ли он свою? Убегая в амбар, она видела другое кошмарное человекоподобное животное, еще крупнее первого. Что отец с сестрами могут сделать против этих чудовищ? Поляк не в счет. В его глазах она увидела равнодушие, угасшее желание жить; вот бы ощутить то же самое. Никакой надежды. Равнодушие
Но Тереза чувствует только безысходность и вину. Она не знает, что охотник давно потерял след и его тело истерзано палачами, поэтому им управляет не инстинкт продолжения рода, а инстинкт самосохранения. Терезе кажется, что он все еще где-то поблизости, она боится даже вздохнуть. Страх поселился в ней, засасывает и гложет в глубокой тишине. Часы. Дни. Она кажется себе чужой, отвратительной. Жажды и голода не чувствует. Только саму себя, но так, будто это не она. Собственный, но незнакомый запах все невыносимее, она уже ненавидит его. Ненависть мучает Терезу, и она прибегает к прощению, чтобы выдержать ее, но запах не уходит. Она хочет умереть, но все остается по-прежнему.
Она думает о матери, умершей от столбняка, и о том, как отец упрекал себя, что поверил врачу и женщине, обмывавшей покойников, и позволил похоронить мать. Он знал, что некоторые умершие от столбняка в гробу оживали, потому что только казались мертвыми. Что, если она не умерла? Этот вопрос терзал его несколько недель. Тереза чувствует то же, что, наверное, испытывала мать, если и правда оказалась живой в могиле. Она ощущает связь с умершей матерью и чувствует себя почти в безопасности. Почти.
…у горизонта движется через поля толпа людей. Впереди, будто облако, низко над землей, парит мать в гордой позе, приковывающей взгляды. Полные груди стянуты корсетом, она одета согласно старым традициям, от которых уже отдаляется: тяжелая пестрая юбка из бархата растворяется в дыму и исчезает, покрытая черной копотью, во Вселенной. Чем выше мать поднимается, тем бесформеннее ее одежда и корсет, они тают в грозовой черноте. Тереза стыдится обнаженности матери и наслаждается легкостью и светом. Она слышит, как мать тихо манит ее разными голосами, они становятся громче, приближаются, а сама она призрачно обнажается в пустоте, небе, сфере, отблесках. Голос уже совсем близко, в ушах, он превращается в голос отца… отец светит в укрытие фонарем, мягко трясет Терезу за плечо и говорит: «Просыпайся!»
Пережитое и сон останутся с ней незаметно для нее самой. Она будет противостоять традициям. В провале страха, в вакууме истории, откуда она вырвалась, но не убежала, фольклор становится неактуальным.
Узники концлагеря исчезли раньше, чем курица сварилась. Изголодавшись, они перенасытили желудки молоком и хлебом до рвоты, больное нутро причиняло ужасные муки. Страх перед собаками ищеек гнал их дальше. В красном углу под иконами все еще сидел, скрючившись, их соотечественник, как жалкий кусок мяса. Старый Лот и дочери опустились рядом на колени и прочли «Отче наш».
В дом Шварца, который хозяин усадьбы на озере приобрел в начале двадцатых, чтобы продемонстрировать потоку рвущихся в деревню отпускников расширение гостиницы и увеличение числа комнат, в дом, где половину нижнего этажа с начала Первой мировой занимала вышедшая на пенсию певица Краусс и где одну комнату она приспособила для занятий пением с учениками, – в этот дом в конце лета 1945 года, когда с востока снова хлынул поток беженцев, хотя уже казалось, что он пошел на убыль, в одну из трех бывших комнат Краусс, умершей
Вторая половина дома приютила большую семью Мерца, торговца недвижимостью. Здесь искусство понималось скорее как необходимость после разрушительной войны как можно быстрее пробудить потребности потребителя, тогда как обитатели северной части дома Шварца считались приверженцами, пусть и несовременного, зато традиционного, а значит, проверенного временем взгляда на искусство. Верхний этаж дома владелицы, две незамужние дочери покойного хозяина, сохранили как личное жилье на случай, если одной или даже обеим еще улыбнется счастье и в связи с изменившимся семейным положением потребуется соответствующая жилплощадь. Сестры по-прежнему жили в усадьбе, где появились на свет пятьдесят лет назад, и рассматривали ее как принадлежавшее им по праву рождения основное жилище, не допуская никаких сомнений – даже когда усадьба перешла по наследству молодому хозяину и ему потребовалось место для новой семьи.
С подобным бастионом давно обосновавшихся в доме превосходящих женских сил в те годы приходилось уживаться многим владельцам усадеб, и семейным людям, как мужчинам, так и женщинам, в вызванных войной, но только после нее открывшихся обстоятельствах, скоро начинало не хватать воздуха в собственном доме; они чувствовали, что снова живут, как на войне, и окружены агрессивными вражескими силами. Случалось, молодой крестьянин, спустя годы вернувшийся домой из русского плена, с оттенком раздражения рассказывал за обедом в кругу молодой семьи и сидящих за тем же столом незамужних сестер о преимуществах, пусть и редких, спокойных минут, подаренных русскими во время жестокой схватки за жизнь в сталинградском котле.
В распоряжении молодого хозяина была рабочая сила в лице жены, Терезы из Айхенкама, на которой он женился после выписки из лазарета и полного выздоровления осенью 1945 года, и сестер. В качестве вознаграждения они бесплатно ели и жили в доме, вот и все. Так было принято. Нужные им наличные деньги (скудные) они зарабатывали, сдавая в аренду дом.
Господа Пробст и Брустманн и фройляйн фон Цвиттау, как и семейство Мерц, стали частью этой жизни и хорошо ладили, когда летом 1946 года к ним с некоторым опозданием примкнул Виктор.
Благополучно дезертировав из армии осенью в последний год войны, он нашел приют у садовника Егера. Виктор, правда, не имел ни малейшего представления о садоводстве, но этого и не требовалось. Требовалась физическая сила. Поскольку среди местного населения таковой осталось немного, Егер, как и другие встающие на ноги хозяева, обзавелся самыми молодыми работниками-мужчинами, каких удалось найти. Это были преимущественно беженцы в возрасте от тридцати до пятидесяти лет, происходившие из утраченных восточных областей исхудавшего рейха. В 1944 году правительство постановило расквартировывать пострадавших от бомбежек, а оккупационные власти постановили расквартировывать беженцев. Из их числа крестьяне и владельцы небольших хозяйств первое время набирали рабочую силу.