Моё поколение
Шрифт:
— Боже мой, — всплескивает Софья Моисеевна руками, увидя Даньку. — На кого ты похож! Где ты пропадал весь день? Да ты, кажется, и щеку поморозил? А? Ну-ка поди сюда. А валенки! Смотри, во что ты превратил валенки. Откуда эта дыра? Ты что, за гвоздь зацепил?
Данька смущенно зашмыгал носом и со страхом поглядел на свои валенки. Положение становилось серьезным. Валенки были почти совсем новые, и за них могло здорово влететь. Кроме того, и с левой щекой было что-то неладно — он совсем не чувствовал ее. Лучшим выходом из столь затруднительного положения было, пожалуй, зареветь.
И
Тут Данькиным горестным взорам предстали все неисчислимые сокровища, какие были рассыпаны в городе на каждом шагу. И что перед всем этим богатством значит его несчастный гривенник? Что на него можно купить? Разве на него купишь такую серую в яблоках лошадь-качалку, какую купил отец Сашке Четверикову? Или почти настоящую гармонь, как у Лёшки Быкова?
Маленький гривенник, лежащий в Данькином кармане, становился всё меньше и меньше, пока не стал совсем крошечным и жалким. Данька заревел сильнее, скинул, дрыгнув ногами, валенки и полез в постель под одеяло. Его начинало знобить.
Софья Моисеевна вздохнула и нагнулась было за Данькиными валенками, но потом махнула на них рукой и, прислушиваясь к усиливающемуся Данькиному реву, поспешила в общую комнату. Данька, закрывшись одеялом с головой, глухо подвывал и взрёвывал.
— Ну, будет тебе, будет, — сказала Софья Моисеевна примирительно и озабоченно. — Что ты так надрываешься? Есть из-за чего, в самом деле. Покажи, что у тебя со щекой.
Она нагнулась над плачущим Данькой, отвернула одеяло, глянула на щеку и сказала:
— Ну так и есть. Поморозил.
Мимоходом она успела обследовать Данькины ноги, нашла, что чулок на правой ноге — на той самой, на которой продрался валенок, — мокрый насквозь, хоть выжимай, а сама нога как лёд, и сильно переполошилась. Она тотчас кинулась в кухню за баночкой с гусиным жиром, потом к Даньке — смазать щеку, потом за сухими чулками в буфет, нижнее отделение которого служило комодом. В это время на кухне ушел самовар. Заслышав, как он булькал и шипел, Софья Моисеевна с чулками в руках бросилась на кухню. Сняв с самовара трубу и наглухо закрыв его крышкой, она подняла с полу брошенные Данькой валенки и поставила их на печку сушиться. После этого она вернулась к Даньке, чтобы переодеть ему чулки, но обнаружила, что чулок у неё уже нет в руках. Она возвратилась в кухню и нашла их на полу возле самовара в небольшой уютной лужице. Она досадливо поморщилась и выхватила их из лужи. Пришлось их тут же повесить сушиться на веревочку, протянутую поперек шестка для печной занавески, и идти за другими чулками. Целых чулок больше не оказалось ни одной пары, и пришлось один чулок на скорую руку заштопать. Кончив со штопкой, надо было накормить Даньку, напоить его горячим чаем с липовым цветом и, раздев, уложить в постель.
Данька с интересом наблюдал материнские хлопоты. Рев его мало-помалу затих, и слезы быстро иссякли. Наевшись и забравшись под одеяло, сверх которого Софья Моисеевна накрыла его своей шалью и пальто, Данька скоро пригрелся. К нему вернулось хорошее настроение, и он с живостью принялся рассказывать о всех событиях дня. Софья Моисеевна села к столу залатать его продранные штаны. Пришел Илюша и, поужинав, стал собираться снова уходить.
— Куда ты? — спросила Софья Моисеевна с ревнивой ноткой в голосе. — Уже ночь скоро.
— Почему ночь? — пожал плечами Илюша. — Ещё нет и девяти часов.
— Но вам ведь разрешено ходить только до восьми.
— Пустяки, — отмахнулся Илюша. — Кто меня увидит?
Софья Моисеевна ниже нагнула голову над шитьем и больше ни о чем не спрашивала. Спрашивай не спрашивай, он ведь всё равно уйдет.
И он в самом деле ушел. Софья Моисеевна грустно поглядела ему вслед, потом вздохнула и перевела печальные глаза на лежащего Даньку.
— Ну, ты ещё никуда не собираешься уходить? — спросила она, горько улыбнувшись.
— Как же я могу уйти, — буркнул Данька в ответ, — когда ты держишь в руках мои штаны?
Софья Моисеевна невесело рассмеялась:
— Ты настоящий мудрец. Пока я латаю твои штаны, до тех пор ты ещё мой. Да…
Софья Моисеевна задумалась, опустив шитье на колени и пригорюнясь. В кухне хлопнула никогда не запиравшаяся входная дверь, и через минуту на пороге появился Рыбаков:
— Можно к вам?
— Пожалуйста, — отозвалась Софья Моисеевна. — Я всегда рада вас видеть, Митя. Раздевайтесь и садитесь, если вам не скучно со старухой.
Рыбаков разделся и, потирая уши, спросил:
— Ильи нет?
— Нет. Только недавно ушел.
— Ишь ты, гуляка. Что ж он, на елку куда закатился?
— Не знаю, право, Митя, — вздохнула Софья Моисеевна. — Знаю только, что его нет и что это не первый вечер, что его нет. Где-то ему интересней, чем дома. Мать ведь нужна только тогда, когда детям худо или пока они еще не выросли. А выросли — и ушли.
Софья Моисеевна покачала седеющей головой и перекусила нитку. В уголках глаз блеснула влага, но Софья Моисеевна всё же удержалась от слез.
— Н-да, — протянул Рыбаков, принимаясь расхаживать взад и вперед мимо стола, за которым сидела Софья Моисеевна. — В конце-то концов это естественно. Вырастают и уходят. Если хотите — закон природы.
— Закон? — тихо отозвалась Софья Моисеевна. — Может быть. Но это очень плохой закон.
— Ничего не поделаешь. На свете очень много плохих законов. — Рыбаков усмехнулся и добавил: — А у нас в России особенно.
— Это правда, — согласилась Софья Моисеевна, — но от этого не легче.
— Знаю. Даже тяжелей. — Рыбаков нахмурился и вдруг резко остановился против Софьи Моисеевны. — А вот то, что я только что говорил, мол, ничего не поделаешь, так это чепуха, конечно. Человек очень много может поделать.
— Не всякий человек может, Митя.
— Всякий, — резко сказал Рыбаков. — Хоть что-то сделать, хоть самую малость, всякий может. А следовательно, и обязан.