Моё поколение
Шрифт:
Ленька Фетисов, в противоположность буйно-беспечному отцу, был осмотрителен и осторожен. Когда Рыбаков спросил его в упор: «Ты знаешь Новикова?» — он подозрительно оглядел его и, поправляя очки, переспросил:
— Кого? Кого?
— Я спрашиваю, знаешь ли ты Новикова?
Фетисов пожал плечами:
— Предположим, что я знаю Новикова. Предположим, что я знаю трех разных Новиковых. Что из этого следует?
— Из этого
— Что именно?
— Что именно? Ну, хотя бы то, что нам необходимо поговорить откровенно, по-товарищески, выяснить наши взгляды.
— Выяснить наши взгляды? — повторил Фетисов с обычной своей манерой переспрашивать. — Какие взгляды?
— Взгляды на события, которые происходят в гимназии.
— События? Давай отойдем к окну. О каких событиях ты говоришь? Я не вижу никаких событий в этой милой гимназии.
— Тем не менее они есть. И предвидятся ещё большие события.
— Ещё большие? Откуда ты знаешь?
— Имею основания предполагать. Если хочешь убедиться, можешь почитать.
Рыбаков повернулся лицом к окну, осторожно вытащил из-за пазухи перепачканный гектографическими чернилами листок и показал Фетисову. Тот прижал пальцем к переносице дужку очков и, оттопырив губы, внимательно прочел листовку.
— Дельно, — сказал он, кончив чтение. — Есть о чём поговорить.
Они проговорили всю перемену. Возвращаясь после звонка в свой класс, Фетисов уносил за пазухой двадцать листовок.
В шестом классе Рыбаков решил адресоваться к долговязому Мишке Соболю, который известен был своим строптивым нравом, уменьем задавать учителям на уроках ядовитые вопросы и больше всех шумел в день чайного бунта. Мишка Соболь проявил к делу азартный интерес и взялся не только подкинуть листовки в своем классе, но и передать их пятиклассникам, среди которых Рыбаков мало кого знал.
К концу дня в гимназии можно было заметить необыкновенное оживление. Гимназисты собирались группами, перешептывались, перебегали от класса к классу. Мезенцов, почуявший неладное, подходил крадучись то к одной, то к другой группе, но как только он приближался, заговорщики умолкали или толпой уходили в уборную, битком набитую старшеклассниками.
Мезенцов и туда заглядывал, выгонял всех в зал, но спустя минуту-другую клуб в уборной снова начинал работать.
Во время большой перемены Рыбаков оповестил Илюшу, Ситникова, Краснова, Фетисова и Мишку Соболя о предполагаемом собрании инициативной группы. Соболь попросил разрешения привести на собрание своего одноклассника Моршнева, за которого клятвенно ручался.
Красков в ответ на предложение прийти на собрание молча кивнул головой. Ни одной насмешливой реплики не услышал от него Рыбаков и по поводу листовки. Красков был бледен и сумрачен. Его угнетало сознание, что он явился невольной причиной тягостного положения Никишина и как бы сыграл на руку ненавистному всем директору. Пути ко всегдашней оппозиции были теперь для него отрезаны. Он должен был первым откликнуться на призыв протестовать против исключения Никишина. Таким образом он невольно становился одним из зачинщиков бунта, над которым прежде ядовито подсмеивался.
Совсем неловко чувствовал он себя по отношению к Никишину, и если бы встретился сейчас с ним, то был бы крайне стеснен. Однако он сразу после уроков пошел именно к нему.
Никишин встретил его равнодушно. Он сидел, не зажигая огня, и курил. Красков был на этот раз необычно молчалив и строг, выражался туманно и, как говорили в таких случаях гимназисты, «подпускал философию».
— Жизнь — это, брат, уравнение со многими неизвестными, — говорил он откашливаясь.
Никишин невесело усмехнулся, но ничего не ответил. Красков потерял вдруг свой философский стиль и сказал понурясь, с большой простотой и неподдельной горечью:
— Заставляют нас, сволочи, по отношению друг к другу быть то предателями, то просто негодяями. И не только каждого ломают, но и друг на друга, на все окружающее заставляют в кривое зеркало смотреть. От этого отношения создаются какие-то изломанные, фальшивые, и весь мир кажется фальшивым. Честное слово.
Красков смолк и, потупясь, уныло смотрел себе под ноги. Никишин на мгновенье вышел из своей апатии. Что-то в нем дрогнуло. Он подошел к Краскову и положил ему руку на плечо.
— Ничего, Костя, — сказал он глухо, — это ещё не беда. Это полбеды. Если башка варит… выправишься…
Он хотел сказать «выправимся», но запнулся и сказал «выправишься». От этого снова всплыла нестерпимая и стыдная горечь бессилия, которая грызла его в последние сутки. Он лег на кровать и не встал даже тогда, когда Красков собрался уходить.
На дворе Красков разминулся с Мишкой Соболем и Моршневым. Они шли выразить от лица шестого класса свое сочувствие Никишину и передать решение одноклассников стать на его защиту.
Позже забежал Бредихин, прослышавший о гимназических событиях, но и он, несмотря на свой живой характер, не сумел расшевелить Никишина. Вечером зашел к Никишину Рыбаков. День прошел для него бурно и напряженно. Перед последним уроком случилось с ним вовсе необыкновенное происшествие. Он шел вниз за мелом, так как был в этот день дежурным. Впереди него по лестнице спускался в учительскую преподаватель словесности у шестиклассников Афанасий Николаевич Малецкий.
Оба уже спустились до последней лестничной площадки, когда Малецкий увидел лежавшую на каменных плитах четвертушку бумаги. Он поднял её и, остановясь, поднес к глазам. Рыбаков, настигший словесника на повороте, с немалым смущением узнал в бумажке один из экземпляров листовки. Как он попал сюда? Обронил ли кто или нарочно подкинул поближе к учительской — как угрозу и вызов? Как бы то ни было, но листовка оказалась в руках у педагога и должна была вызвать осложнения, которые вовсе не входили в планы Рыбакова на первых порах борьбы.