Мои скитания
Шрифт:
— Ты ужасен, поедем к нам, это рядом, поедем! Вот мои лошади. Вымоемся, передохнем, — стал он меня уговаривать.
В этот день экстренного ожидать было нечего: на девятой сажени сверху, на всем пространстве раскапывания пещеры был толстый слой глины, который тщетно снимали и даже думали, что ниже уже ничего нет. Но на самом деле, под этим слоем оказалось целое кладбище.
Я провел Гаршина по работам, показал ему внизу, далеко под откосом, морг, вырытый в земле, куда складывались трупы, здесь их раздевали, обмывали,
Запах был невыносимый… Как раз в это время, когда мы вошли, в морге находился прокурор Московской судебной палаты С. С. Гончаров, высокий, англизированный, с бритым породистым лицом, красиво бросавший в глаз монокль, нагибаясь над трупом. Он энергично вел следствие и сам работал день и ночь.
Это тот самый С. С. Гончаров, который безбоязненно открыл хищения в Скопинском банке, несмотря на чинимые Петербургом препятствия, потому что пайщиками банка были и министры и великие князья.
Про него тогда на суде и песенку сложили:
Много в Скопине воров,Погубил их Гончаров.На суде в качестве репортера от Петербургской газеты присутствовал Антон Чехов, писавший прекрасные отчеты.
Не выдержал ароматов морга Е. М. Гаршин, и мы помчались на его паре в пролетке.
Я захватил с собой новую розовую ситцевую рубаху и нанковые штаны, которые «укупил» мне накануне во Мценске мой стременной Вася, малый из деревни Кукуевки, отвозивший на телеграф мои телеграммы и неотступно состоявший при мне во все время для особых поручений.
На мой вопрос, к кому мы едем, Гаршин мне ответил, что гостит он у знакомых, что мы поедем к нему в садовую беседку, выкупаемся в пруде, и никто нас беспокоить не будет.
Проехали верст пять полями. Я надышаться не мог после запахов морга и подземного пребывания в раскопках, поливаемых карболкой.
Мы поехали к парку, обнесенному не то рвом, не то изгородью, не помню сейчас. Остановились, отпустили лошадей, перебрались через ров и очутились в роскошном вековом парке у огромного пруда. Тишина и безлюдье.
— Нус, теперь купаться.
Душистое мыло и одеколон, присланные мне из Москвы, пошли в дело. Через полчаса я стоял перед Гаршиным в розовой мужицкой рубахе, подпоясанной моим калмыцким ремнем с серебряными бляшками, в новых, лилового цвета, — вкус моего Васьки, — нанковых штанах и чисто вымытых сапогах с лакированными голенищами, от которых я так страдал в жару на Кукуевке при непрерывном солнцепеке.
Старое белье я засунул в дупло дерева.
— Ну, теперь пойдем, — позвал меня Е. М. Гаршин.
Прошли десятка два шагов.
На полянке, с которой был виден другой конец пруда, стоял мольберт, а за ним сидел в белом пиджаке высокий, величественный старец, с седой бородой, и писал картину. Я видел
— Яков Петрович!
— А, Евгений Михайлович! Я слышал, ктото купается.
Не отрываясь от работы, говорил старик.
— Я да и не один. Вот мой старый Друг, поэт Гиляровский.
Старец обернулся и ласково, ласково улыбнулся.
— Очень рад, очень рад… Гдето я на днях видел вашу фамилию, ну, вот недавно, недавно…
— А корреспонденция из Кукуевки, — вмешался Гаршин, — как раз вчера мы с вами читали… я его оттуда и привез.
— Так это вы? Мы все зачитываемся вашими корреспонденциями, какой ужас. В других газетах ничего нет. Нам ежедневно привозят «Листок» из Мценска.Очень, очень рад… Ну, идите к Жозефине Антоновне, и я сейчас приду к обеду, очень рад, очень…
Мы быстро пошли.
— Кто этот славный старик, уж очень знакомое лицо? — спрашиваю я.
— Да Яков Петрович Полонский, поэт Полонский, я гощу у него лето, Иван Сергеевич не приехал, хотя собирался… А вот Яков Петрович и его семья — здесь.
— Какой Иван Сергеевич, — спрашиваю я.
— Да Тургенев, ведь это его имение, СпасскоеЛутовиново.
Я окончательно ошалел, да так ошалел, что ничего не видя, ничего не понимая, просидел за обедом, за чаем, в Тургеневских покоях, ошалелым гулял по парку, гулял по селу, ничего не соображая.
Во время обеда, за которым я даже словом не обмолвился при детях о Кукуевке, что поняли и оценили после Полонские, — я вовсе не мог есть мяса первый раз в жизни и долго потом в Москве не ел его.
Уже после обеда, без детей, я отвечал на вопросы, потом осматривал имение и слушал рассказы Е. М. Гаршина о Тургеневе, о жизни в Спасском, мне показали дом и все реликвии.
В памяти у меня портрет вельможи, проколотый в груди, — это сюжет повести «Три портрета». Помню еще библиотеку с биллиардом и портретом поэта Тютчева в ней, помню кабинет Тургенева с вольтеровским креслом и маленькую комнату с изящной красного дерева, крытой синим шелком, мебелью, в которой год назад, когда Иван Сергеевич в последний раз был в своем имении, гостила Мария Гавриловна Савина, и в память этого Иван Сергеевич эту комнату назвал Савинской. Это было при Якове Петровиче, который прошлое лето проводил с ними здесь.
Смутно помнится после ужасов Кукуевки все то, что в другое время не забылось бы. Единственное, что поразило меня навеки вечные, так этот столетний сад, какого я ни до, ни после никогда и нигде не видел, какого я и представить себе не мог. Одно можно сказать: если Тургенев, описывая природу русских усадеб, был в этом неподражаемо велик— так это благодаря этому саду, в котором он вырос и которым он весь проникся.
За вечерним чаем я поблагодарил хозяев и стал прощаться, но Яков Петрович и Жозефина Антоновна и слышать об этом не хотели: