Молчание отца
Шрифт:
По ней хоть бы все дураки оставались бессмертными, ей не жалко места, но плачет она вместе со мной и со всеми. Век по имени Очко всех ставит на свои места… Да пей же ты, сморчок, дорожи секундой!
– Век наступил подходящий, многопартийный, – вставил словечко Батрак.
Голос его тонкий, нетерпеливый, тоже выпить жаждет. Он выгреб из кармана лоснящегося пиджака ворох разноцветных партийных билетов, которые он таскал с собой со времен перестройки. Некоторые были с вклеенными фотографиями, другие без, но большинство из них были уже
Профессор сполоснул стакан ничтожным количеством самогонки, с жалостью выплескивая обмывок на пыльный лопух, заблестевший духовитым пятном.
– Вы, сельские товарищи, должны понимать жизнь в глубокой концепции, но вы – тупые от рождения, логика в ваших мозгах даже и не ночевала…
– Профессор морщился, зажевывая самогонку коркой хлеба.
–
Перестройка отбросила идолов храма Справедливости, и, само общество, того не желая, вверглось в апокалипсис поверхностного идеологического существования… Да хрен ли с вами разговаривать, все равно вы ничего не понимаете!
Никиша опять наклонился к Митиному уху, едва касаясь его горячими от самогонки губами, и вновь парной перегарный шепот:
– Я, когда в погребе сидел, думал, что мир взаправду свернулся блином. А таперича не понимаю, куды ушла война, на которой мине убить собиралися? Где она?..
Мите не хотелось поворачивать лицо к полоумному старику, и он продолжал смотреть вдаль, где за посадками гудели комбайны.
Профессор на мгновенье заткнул уши подрагивающими пальцами, не желая слышать привычные дразнящие звуки. Пусть все, кто хочет, работают, а он напрягся глубинной крестьянской мыслью!
– Война ушла на Кавказ! – туманно хмыкнул Батрак. – Газеты надо читать, хрен прогнивший! На таких, как ты, старик, поколебался смысл русского патриотизма.
Никиша приложил ладонь к вислому, словно тряпка, уху: про Кавказ и
Чечню он слыхал. Всхлипнул от далекого воображения войны:
– Как от ей ни хоронися, о н а всегда находит с в о е г о человека.
Рассказывал, как их, новобранцев тогдашних, строили в колонну, выкликали по фамилиям, чтобы отправить пешим ходом в Липецк. Два дня на дорогу тратили. Никиша мозоль натер на пятке, наступать не мог, а не то чтобы идти с такой мозолью на войну.
– Да помолчи ты! Мы тут пьем-едим, а он про свой мозоль! – одернул его Профессор и, не скрывая раздражения, отвернулся, сплюнул. – О войне и смерти надо говорить в соответствии с результатом жизни. Для русского крестьянина, каковым я себя пока еще почитаю, смерть всегда благо, избавление. Думаю, братцы, ох как думаю о смерти! Она, смертушка, тут, в глухомани безмолвной, очень и очень мила! Это нашенская смерть, никуда от нее не денешься. Где ты, деревенская милая смерть?.. А ты мне тут свой мозоль подбрасываешь, Никишок, словно язычник. Воспоминания о мозоле затмили для тебя ужас войны.
Все трое смотрели на неопрятного старичка, который по “сидельческой” привычке даже в тени щурил глаза, смотрел вокруг как слепой, зябко передергивая плечами. На грязной шее и по запястьям вспухли синие волдыри подземельности. Как не удивляться на чудака: спотыкается, бродит, доходной и неугомонный, вокруг Тужиловки, смотрит слезящимися глазами, не узнавая места. Да и как их узнаешь, если не видел сорок лет, в течение которых поля и кусты переместилась на другие пространства, а дома почти все хорошие, добротные, кроме его,
Никишиной хаты, вросшей в землю. А живой ли он был в минувшие десятилетия? Не с того ли света вернулся?
– Я в войну немцев видел: вылез из погреба, а они тут ходят, патрулируют. Как немцев испугался, и с тойных времен всяческую нацию страсть как боюся!
– Чего же бояться человека-то? – удивился Митя.
Старик наклонился и по своей вредной привычке опять шепнул набрякшими от самогонки губами на ухо мальчика:
– На то и разные человеки богом сотворены, чтобы всем друг друга бояться. Богом заложен страх человеческий друг перед дружкой.
– Вы говорите непонятную неправду! – возмущенно ответил Митя. – Я вас не понимаю. Объясните! Чем нация может запугать отдельного, себе на уме человека?
Никиша сердито смотрел на него через щелочки старых глаз:
– Щас, буду я тебе лишнее говорить. Меня и так война чуток к стенке не поставила.
Митя засмеялся:
– Кому вы такой нужны, за что вас расстреливать?
– Стреляют человека не потому что он вредный для кого-то, а по его положенью.
Митя махнул рукой – бесполезно разговаривать с этим глупым дезертиром.
Батрак вздохнул, поднялся с травы, отряхнул брюки, хотя в этом не было нужды. Пора было уходить – он, ведь на ферме работал скотником и всем своим видом подчеркивал эту занятость, хотя его заметно покачивало. Тем не менее он собирался на работу, и Профессор смотрел на него с некоторой завистью.
– Знаем, как вы “ударно” трудитесь: комбайнеры лишние тонны намолота приписывают, а доярка Марфа Акиндеевна пьяная напилась и вместо того, чтобы постричь вымя коровы ножницами, опалила его зажженной газетой!.. И это ваша сельская цивилизация? Я упрекнул Марфу с партийных позиций справедливости, а она в меня подойником запустила.
Митя вздохнул: кто же не знает Марфу Акиндеевну? Она перебила палкой хребет Красуле, элитной корове. Митина мать избила Марфу Акиндеевну как мужика – очень крепко. Кулаки-то у матери стальные. Митя никогда не забудет ревущей коровы, растаращившей ноги, а рядом, с разбитым в кровь лицом, валяется в навозной луже Марфа Акиндеевна и что-то себе мычит. Скотник Митрич, вздыхая и покашливая, идет в кладовку за ножом, чтобы прирезать несчастную Красулю…
– А ведь завтра соревнования доярок! – вспомнил Профессор. И снова взглянул на Митю. – Опять, наверное, твоя мать победит. Они у тебя такие, родители, – привыкли первыми быть! Хорошо твоему батьке,