Молчание сфинкса
Шрифт:
Вот так — буднично, даже чересчур буднично, по-милицейски, Катя и узнала о новом убийстве в Лесном. И никаких там вам дурных предчувствий, убийственных примет, тревожных предзнаменований…
Ничего.
Позже она не раз и не два вспоминала этот вечер и этот старый дневник. Она нетерпеливо листала его уже в троллейбусе по дороге домой. Блекло-сиреневый атлас обложки, тусклые чернила, мелкий женский почерк и смешные, непривычные буквы «ять».
Дома ее встретила — в который уж раз — тишина, пустота и темнота. Видимо, возвращения «драгоценного В. А.» пока что не предвиделось. И она в этот вечер, честно говоря, даже не знала, так ли уж это плохо, что его нет рядом. Что не надо снова мучительно выяснять отношения, ссориться, мириться, спорить, что-то доказывать. Она была
Она включила в квартире все лампы, все светильники — да сгинет проклятая тьма! Села в кресло у окна, свернулась калачиком, подложив под спину шелковую подушку. Положила дневник на колени, открыла титульный лист: «Милой Милочке от…»
Как раз в это самое время Никита Колосов шел по длинному, сумрачному, пахнущему формалином и карболкой коридору морга. Впереди были стеклянные двери анатомического зала. Он остановился перед ними — ну вот, значит, снова-здорово. Поколебавшись одно мгновение, толчком распахнул их и вошел в зал, встреченный усталым возгласом знакомого патологоанатома: «А вот и вы наконец. Что ж, можем начинать».
Фамилия Милочки оказалась «графиня Салтыкова» — Кати знала это из текста дневника: Юная Милочка ранней весной 1913 года приехала вместе с родителями, старшим братом и сестрами Соней и Лялей в Лесное из Москвы. До этого, судя по некоторым фразам в тексте, она училась в гимназии, но из-за внезапно ухудшившегося здоровья по настоянию врачей должна была оставить курс и провести в подмосковном имении весну, лето и осень. Дневник начинался датой 6 мая 1913 года, заканчивался 1 декабря. С Романом Валерьяновичем Салтыковым юная Милочки явно состояла в родстве — Катя решила, что она, скорее всего, была его прабабкой.
«Мне шестнадцать лет. Если я буду так бездарно и пошло терять время, что же из меня выйдет? Кровь моя кипит. Я не могу спокойно сидеть на месте. Слезы душат меня. В двадцать лет придут другие мысли, а теперь-то и время учиться. Ах, зачем только мы уехали из Москвы!»
"2 июня. Ничто не пропадает в этом мире. Когда перестают любить и заниматься одним, привязанности немедленно переносятся на другое. Если даже и не любишь человека — любишь собаку, мебель, вот этот старый дом. Дедушкин дом… Когда мы только приехали сюда с мама, тут еще были сугробы и снег, А потом солнце начало пригревать все сильнее, и лужи качали подсыхать, и проталины. На дорожках нашею двора постелили новые чистые рогожи, поставили скамейки и вынесли из оранжереи цветочные горшки со старой землей. Все не как дома, в Москве…
Здесь как раз напротив окон детской — службы: каретный сарай, конюшня, сеновал. Наблюдать за этой частью двора из окна так интересно, особенно когда готовится выезд мама. Конюх Троша выводит под уздечку гнедую Ласточку — эта лошадь настоящее чудо. Мама ее просто обожает. Ее привязывают за повод к сараю и начинают чистить. Расчесывают гриву, смоченную квасом, заводят в оглобли, запрягая в новенькую «эгоистку». У этого экипажа такие высокие, мягкие рессоры".
Катя перевернула несколько страниц:
«20 июня. Волосы мои высоко подняты и завязаны узлом на манер прически Психеи. Они стали светлее, чем когда-либо. Платье белое, вышитое спереди гладью. Жакета я не ношу. Я похожа на один из портретов первой империи. Для полного сходства нужна только книга в руках. Но вся наша обширная библиотека сослана еще дедушкой в павильон „Зима“. Надо будет наведаться туда на досуге»….
"23 июня. Попросила Николая Фомича открыть павильон «Зима». Долго искали ключи. Вошли туда вместе с Соней. Сколько же пыли! Тяжелые малиновые портьеры на шелковой подкладке. Кретоновая мягкая мебель, столики, книжные шкафы. В углу — мраморный камин, на нем часы совсем необычные: у них двигается циферблат, а стрелки всегда неподвижны. Каждые полчаса часы звонят: динь-дон… Странно, но именно этот звон я очень хорошо помню, и этот камин, и красный ковер перед ним. Когда мне было шесть лет, мы приезжали в Лесное. Дедушка был жив, и дядя Викентий тоже. Я его помню, я его так любила. Он был такой красивый, молодой, веселый. Я помню, у него были часы — карманные золотые, брегет с боем. Он подносил их к моему уху — динь-дон… Помню его «сигару на дорожку». Он вставлял сигару в дырку гильотины на письменном столе в кабинете Кости, а я или Соня нажимали пружинку, и кончик сигары отскакивал. «А теперь бегите, мама зовет», — он наклонялся, я вставала на веточки, целовала его и убегала, не оглядываясь…
Соня говорит, что тоже его хорошо помнит — он часто гулял по берегу пруда с Ниной Мещерской, приезжавшей к нам в гости. Соня говорит — все думали тогда, что он попросит ее руки. Бедный, бедный дядя Викентий…"
Катя оторвалась от чтения. Это имя Викентий, точнее Викентий Федорович, — она уже слышала. Оно было связано с павильоном «Зима». Ах да, это Иван Лыков рассказывал о своем предке — гвардейском офицере, застрелившемся из-за несчастной любви. Надо уточнить у Мещерского. Она потянула к себе с дивана телефон… Нет, нет, потом, сначала надо дочитать…
Она и не подозревала, что не застанет в этот поздний час Сергея Мещерского дома. Преследуемый тревожными мыслями, он покинул Лесное далеко не так скоро, как ему советовал Никита Колосов. Причем поехал не домой, а на Автозаводскую. Он жаждал найти Лыковых — брата и сестру. Домашний их телефон по-прежнему не отвечал. Но Мещерский решил все же нагрянуть к ним на квартиру. Ехал через Окружную, по Варшавскому шоссе, свернул на «третье кольцо», миновал Автозаводский мост, зиловские корпуса, и тут память сыграла с ним злую шутку — он заблудился… В гостях у Ивана Лыкова он не был давным-давно. Из туманных обрывков воспоминаний выплывал какой-то двор, старый дом с железными балконами, пожарная лестница, воняющий кошками подъезд.
Мещерский кружил по улицам и возвращался к метро «Автозаводская». Наконец он оставил машину на стоянке и решил побродить пешком. Ему все казалось, он узнает тот старый дом, непременно узнает, как только увидит.
Это ведь было так важно! Но в темноте все кошки серые, все дома похожи один на другой. Во дворах — теснота машин, дождевые лужи и лампочки над подъездами словно бельма.
Катя перевернула еще несколько страниц:
«11 июля. Опять вспоминали с Соней дядю Викентия. Соня помнит, как он стрелял в парке ворон из ружья. Она сказала, что видела ночью дурной сон. О чем — не говорит. Но я и так знаю. Эти воспоминания… Она, как и я очень любила дядю Викентия. Когда он покончил с собой, ей было десять лет, а мне семь. Поэтому она помнит больше моего. Она по секрету призналась, тут у нас в людской о смерти дяди Викентия до сих пор говорят самое разное: и горничная Варя, я няня, и особенно прежний управляющий Николай Фомич. Лесное полно легенд, я знала эту с самого детства».
«15 июля. Как я люблю, уединившись, перед зеркалом, любоваться своими руками. Такими тонкими, розовыми, почти прозрачными. Спросите всех, кто меня знает, и вам скажут, я самая веселая, самая беззаботная, самая счастливая в доме… О, если бы не эта болезнь! Но доктор Лейсснер уверяет, что сердце мое выправится, надо только потерпеть год-два, пить капли, не уставать, не кататься верхом, не бегать, не подниматься в гору…»
«17 июля. Сегодня, выходя из столовой, я суеверно испугалась. Я увидела что-то в зеркале, мне показалось… Конечно же, мне показалось… Но мне как-то не по себе. Я боюсь, что последует какое-то ухудшение здоровья, если еще что-то случится. Вчера Николай Фомич рассказавал при мама и Ляле историю бестужевского клада. Тут каждый по-своему перевирает. Ляля предложила нанять землекопов. Но парк и так давно уже весь перерыт. Клад Бестужевой, по словам Николая Фомича, искали здесь, в усадьбе, еще в дни его молодости, лет тридцать назад. Любопытная история с этим заговором. Какие странные условия поставлены…»