Молчи, Россия, молчи! Полиция не дремлет
Шрифт:
– А кто же у вас тут климатологией занимается?
– Надо быть, Игнашка Кривой к этому делу причинен. Не то он конокрад, не то это самое.
– Взять Кривого. А тебя, Косолапов, буду держать до тех пор, пока всех сообщников не покажешь.
– Ты – Кривой?
– Так точно.
– Климатологией занимался?
– Зачем мне? Слава богу, жена есть, детки…
– Нечего прикидываться! Я вас всех, дьяволов, переловлю! Песни пел?
– Так нешто я один. На лугу-то запрошлое воскресенье все пели: Петрушака Кондыба, Фома Хряк, Хромой Елизар, дядя Митяй да дядя Петряй…
–
Через две недели во второе делопроизводство департамента полиции стали поступать из провинции донесения:
«Согласно циркуляра от 2 февраля, лица, виновные в пении, живописи и климатологии, обнаружены, затем, после некоторого запирательства, изобличены и в настоящее время состоят под стражей впредь до вашего распоряжения».
Второй Фуке мирно спал, и грезилось ему, что второй Лафонтен читал ему свои басни, а второй Мольер разыгрывал перед ним «Проделки Скапена».
А Лафонтены и Мольеры, сидя по «холодным» и «кордегардиям» необъятной матери-России, закаивались так прочно, как только может закаяться простой русский человек.
Устрицы
Новый сановник ласково посмотрел на беседовавшего с ним журналиста и сказал весьма благожелательно:
– Ну-с… Какие вопросы еще вас интересуют? Я всегда рад, как говорится… Гм!.. Удовлетворить…
Журналист замялся.
– Да вот… Хотелось бы узнать ваше мнение насчет печати.
– О, Господи! Да сколько угодно. Печать, это вам скажу прямо – замечательная вещь! Нет, знаете – пусть назовут меня вольнодумцем, но я скажу прямо: «Гутенберг был не дурак!». Печать! Недаром еще поэт сказал: «Печать! Как много в этом слове для сердца русского слилось!..»
– Это он, ваше пр-во, не о печати сказал.
– Не о печати? И напрасно. Должен был о печати сказать. А то они, эти поэты, болтают, болтают всякую ерунду, а о чем – и неизвестно. Зря небо коптят. Нет, батенька… За печать я готов кому угодно глотку перервать.
– Значит, ваше отношение к печати – благожелательное?
– И он еще спрашивает! Интересно знать, что бы мы делали без печати?!. Жизнь страны сразу замерла бы, воцарились звериные нравы и по улицам забегали бы волки… Печать рассеивает тьму и вносит свет во все мрачные уголки неприглядной русской действительности. Печать – это воздух. Отнимите у человека воздух – сможет он разве жить? Задохнется! Что с вами молодой человек? Не надо плакать.
– Ваше превосходительство! Не могу не плакать. Растроган, переполнен, взбудоражен так, что… Э, да чего там говорить. Если бы я был богатый, я купил бы огромную мраморную доску и золотыми буквами начертал бы на доске сей ваши сладкие, целительные слова!..
– Ну, зачем же доску… Зачем тратиться, право. Можно и без доски.
– Нет, – в экстазе вскричал молодой журналист. – Нет! Именно, доску! Именно, мраморную!.. Не нам она нужна, ваше превосходительство – ибо у нас и так врезались в снежный мрамор наших сердец эти незабвенные слова, – а потомкам нашим, отдаленнейшим потомкам!
– Ну-ну… Только не надо волноваться, молодой человек… Не плачьте. Вот вы себе жилетку всю слезами закапали.
– Жилетка?! Десять жилеток закапаю с ног до головы – и не жалко мне будет!!. Да разве я в такой момент о жилетке думаю? Совершится возрождение и просвещение моей дорогой, прекрасной родины – до жилеток ли тут!!. Звони, бей во все колокола, орошайся люд православный радостными слезами – се грядет новая Россия, ибо его превосходительство благожелательно отнесся к русской печати!!.
– У вас, молодой человек, кажется ножка от стула отламывается…
– И возгорится ярким све… Что, ножка? Какая ножка? Черт с ней! До ножки ли тут, когда мы вознеслись на блестящую грань, на сверкающий перелом осиянного будущего… Подумать только: его превосходительство ничего не имеет против печати… Более того – признает и освещает ее бытие…
– Да, да, – светло улыбнулся его превосходительство, – я уж такой. Люблю печать, нечего греха таить – есть такая слабость.
– О, ваше пр-во! Вы знаете, я даже боюсь идти к редактору – ведь он меня в объятиях задушит. Облапит и задушит! Экое ведь привалило. Ну, да уж нечего делать, пойду – пусть душит. Вы извините меня ваше пр-во, что я шатаюсь… Ослабел совсем, одурел от радости… Где тут дверь!..
Редактор поднял усталые глаза и тихо спросил:
– Ну, что?
– Замечательное известие! Неслыханная радость. Знаете, что он мне сказал?
– Ну, ну?!!
– Я, говорит – люблю печать.
– Быть не может?!!
– Чтоб мне детей своих не увидеть!
Поднялись кверху дрожащие руки редактора, и возведенный горе взор его засветился неземной радостью:
– Свершилось! Кончился великий мученический путь многострадальной русской печати, и воссияет отныне она подобно яркой золотой звезде на синем бархатном небе. Кончены бури и вихри, и вот уже вдали виден тихий лазурный залив, омывающий тихо и ласково теплый, пышно-лиственный берег… Спустим же изодранные вихрем паруса, отдохнем, почистимся и понежим свои измученные члены на теплом, мягком песочке… Строк двести выйдет беседа или больше?
– И в триста не уберу.
– И верно! Такое событие – подумать только? Его превосходительство благожелательно относится к печати!..
– Вы знаете, когда я услышал это – у меня, честное слово (не стыжусь в этом признаться), одну минуту было желание поцеловать его руку…
– И поцеловали бы! Разве это иудин поцелуй или продажное какое лобзание? Нет! Святой это был бы поцелуй благодарности за всю огромную счастливую ныне русскую печать!..
Влетел, как вихрь, секретарь редакции.
– Что я слышал? Правда ли это?
– Да. Сущая правда.
– Какое счастье, что от радости не умирают. А то бы я моментально протянул ноги. Слушайте же, знаете, что? Хорошо бы образовать фонд его имени… Как вы думаете, а?
– Это мысль! Распорядитесь, Иван Сергеич.
Долго радостные крики перекидывались из одной редакционной комнаты в другую.
Потом ликование вылилось на улицу. Собралась огромная толпа читателей газеты. «Грянуло могучее тысячеголосое медное ура»! Замелькали флаги… Тысячи шапок взлетели на воздух… Подошел городовой.