Молодость
Шрифт:
Французы – самый цивилизованный в мире народ. Все почитаемые им писатели пропитаны французской культурой, большинство их считает Францию своей духовной родиной – Францию и до некоторой степени Италию, хотя для Италии наступили, по всему судя, трудные времена. С пятнадцати своих лет, когда он почтой перевел в Пелманский институт пять фунтов и десять шиллингов и получил в ответ грамматику да стопку листков с упражнениями, которые надлежало выполнить и возвратить в институт на предмет выставления оценки, он пытается выучить французский. В чемодане, привезенном им из Кейптауна, лежат пятьсот карточек с выписанными на них основными французскими словами, по одному на каждой, чтобы можно было носить их с собой и заучивать; в голове вертятся французские обороты – je viens de, я только что; il me faut,
Но все его старания ни к чему не приводят. Не чувствует он французского. Слушая записи французской речи, он по большей части не может определить, где кончается одно слово и начинается другое. И хоть он способен читать простые прозаические тексты, уловить внутренним слухом звучание их ему не удается. Язык сопротивляется, отвергает его, а найти лазейку в него он не может.
Теоретически французский не должен вызывать у него особых затруднений. Он же знает латынь и даже читает порою вслух, для собственного удовольствия, фрагменты латинской прозы – не прозы Золотого или Серебряного века, но пассажи из «Вульгаты» с ее дерзким пренебрежением к классическому порядку слов. Тот же испанский он осваивает без труда. Читает двуязычные издания Сесара Вальехо, читает Николаса Гильена, читает Пабло Неруду. В испанском полно варварских по звучанию слов, но это не важно. По крайней мере, в нем произносится каждая буква, вплоть до двойного «г».
Впрочем, язык, который он чувствует по-настоящему, это немецкий. Он настраивает приемник на передачи из Кёльна или, когда они не слишком скучны, из Восточного Берлина и почти все в них понимает; читает немецких поэтов, и те даются ему достаточно легко. Ему нравится, что каждый немецкий слог обладает должной весомостью. А поскольку африкаанс все еще у него на слуху, он чувствует себя в немецком синтаксисе как рыба в воде. Собственно говоря, длиннота немецких предложений, сложное нагромождение глаголов в конце их доставляют ему удовольствие. Временами, читая по-немецки, он забывает, что это чужой язык.
Он снова и снова перечитывает Ингеборг Бахман, читает Бертольта Брехта, Ханса Магнуса Энценсбергера. В немецком присутствует затаенная саркастичность, привлекающая его, хоть он и не вполне понимает, к чему она, – на самом-то деле, даже гадает, не примерещилась ли она ему просто– напросто. Хорошо бы порасспросить об этом кого-нибудь, да только он не знаком ни с кем, кто читает немецких поэтов, как не знаком и ни с кем, кто говорит по-французски.
А ведь в этом колоссальном городе должны жить тысячи людей, прекрасно знающих немецкую литературу, и еще тысячи тех, кто читает русские, венгерские, греческие, итальянские стихи – читает, переводит и даже пишет; поэтов-изгнанников, длинноволосых мужчин, носящих очки в роговой оправе, женщин с узкими, иноземными лицами и полными, чувственными губами. В журналах, покупаемых в «Диллонсе», он находит достаточно свидетельств их существования: переводов, которые наверняка вышли из-под их перьев. Но как свести знакомство с ними? Чем они занимаются, эти существа особого толка, когда не читают, не пишут и не переводят? Может быть, он, сам того не ведая, сидит меж ними в зале «Эвримена», прогуливается среди них по Хампстед-хит?
Повинуясь мгновенному порыву, он пристраивается в парке за подходящей с виду парой. Мужчина высок, бородат, длинные светлые волосы женщины небрежно заброшены назад. Он уверен – это русские. Впрочем, когда он приближается к ним на расстояние, позволяющее услышать их разговор, выясняется, что они англичане, а беседуют о ценах на мебель в «Хилсе».
Остаются еще Нидерланды. По крайней мере, голландский язык – не чужой ему, хотя бы этим преимуществом он обладает. Существует ли среди множества лондонских кругов также и круг голландских поэтов? И если существует, даст ли ему доступ в этот круг знание их языка?
Голландская поэзия всегда представлялась ему скучноватой, однако в поэтических журналах то и дело всплывает имя Симона Винкеноога. Винкеноог – единственный голландский поэт, сумевший, похоже, добиться международного признания. Он прочитывает всего Винкеноога, какого удается найти в Британском музее, и особым воодушевлением не проникается. Стихи Винкеноога резки, злы, в них напрочь отсутствует тайна. Если Голландия способна предложить лишь Винкеноога, значит, подтверждается худшее его подозрение: голландцы – самый унылый, самый непоэтичный из всех народов. Ну и довольно о его голландском наследии. С таким же успехом он мог быть и моноглотом. Время от времени Каролина звонит ему на работу и назначает свидание. Однако при встрече не скрывает раздражения, которое он у нее вызывает. Как мог он проделать такой путь до Лондона, говорит она, а после тратить все дни на то, чтобы складывать числа на машине? Оглянись вокруг, твердит Каролина, Лондон это ярмарка новизны, удовольствий, развлечений. Почему он не хочет вылезти из своей скорлупы, хоть немного повеселиться?
«Не все мы созданы для веселья», – отвечает он. Каролина принимает это за очередную его шуточку и даже не пытается ее понять.
Каролина так и не объяснила ему, откуда у нее деньги на квартиру в Кенсингтоне, на новые наряды, в которых она всякий раз приходит на свидания. У ее южноафриканского отчима автомобильный бизнес. Настолько ли этот бизнес прибылен, чтобы обеспечивать падчерице полную удовольствий жизнь в Лондоне? И чем на самом деле занимается она в клубе, где проводит ночные часы? Принимает в гардеробной плащи и собирает чаевые? Разносит подносы с напитками? Или работа в клубе – лишь эвфемизм для обозначения чего-то еще?
Один из знакомых, которыми она обзавелась в клубе, уведомляет его Каролина, – сам Лоренс Оливье. Лоренс Оливье проявил интерес к ее актерской карьере. Пообещал ей роль в не названной пока пьесе и пригласил в свой загородный дом.
И что он должен отсюда вывести? Роль в пьесе смахивает на вранье, однако Каролина ли врет ему или Лоренс Оливье Каролине? Лоренс Оливье теперь уж наверняка старик с вставными зубами. Сможет ли Каролина постоять за себя, отбиться от Лоренса Оливье, если тот, кто пригласил ее в свой загородный дом, и вправду Оливье? И какими способами люди таких лет получают удовольствие от молодой женщины? Имеет ли смысл ревновать к мужчине, который, скорее всего, и на эрекцию-то уже не способен? И не устарелое ли чувство ревность – здесь, в Лондоне 1962 года?
Скорее всего, Лоренс Оливье, если это он, продемонстрирует ей всю положенную обходительность владельца загородного поместья – включая сюда шофера, который встретит ее на станции, и дворецкого, который будет дожидаться их у обеденного стола. А после отведет ее, опьяненную клеретом, в спальню и потешится ею, и она ему это позволит – из вежливости, из благодарности за приятный вечер, ну и ради карьеры тоже. Даст ли она себе труд упомянуть, когда они останутся наедине, что где-то там, далеко, у старика есть соперник, клерк, работающий в компании, которая производит суммирующие машины, живущий в комнатке на Арчвей-роуд и временами сочиняющий стихи?
Ему непонятно, почему Каролина не порывает с ним, клерком-любовником. Плетясь в сумраке раннего утра домой после проведенной с ней ночи, он может лишь молиться о том, чтобы она его больше не трогала. И действительно, иногда проходит неделя без единого слова от нее. А затем, как раз когда ему начинает казаться, что связь эта позади, Каролина звонит и все повторяется снова.
Он верит в страстную любовь, в ее преображающую силу. Однако собственный его опыт говорит ему, что любовные отношения отнимают кучу времени, выматывают и вредят работе. Может ли быть, что он просто не создан для любви к женщине, что на самом-то деле он гомосексуалист? Гомосексуальность способна объяснить все его невзгоды, от первой до последней. Но ведь с тех пор, как ему исполнилось шестнадцать, его неизменно завораживала женская красота, присущее женщинам выражение загадочной недосягаемости. В студенческие годы он постоянно томился любовью – то к одной девушке, то к другой, случалось, что и к двум сразу. И чтение стихов лишь распаляло его. Слепящий восторг секса, по словам поэтов, уносит человека в ни с чем не сравнимый свет, в самое сердце безмолвия, и там он испытывает единение со стихийными силами Вселенной. Ни с чем не сравнимый свет пока что обходил его стороной, но он и на миг не усомнился в правоте поэтов.