Молодой Верди. Рождение оперы
Шрифт:
Лауро Контарди пошел в комнату, служившей ему одновременно и спальней и рабочим кабинетом. Тщательно запер дверь, вынул из замка ключ и аккуратно заткнул бумагой замочную скважину. Потом засветил высокую желтоватую свечу и сел в кресло к столу.
На кухне Перпетуя гремела посудой. Можно было подумать, что она с ней воюет. Право, это была настоящая война. Можно было удивляться, как это она еще ничего не расколотила. Она швыряла чашки и тарелки в стенной шкаф безо всякой осторожности. Подумаешь тоже, посуда! Бог с ней совсем, с посудой! Что такое сказал хозяин? Старая перечница! Почему это вдруг старая перечница? Во-первых, она еще совсем не старая, а средних лет. В самом расцвете лет, можно сказать. И почему это девушка в ее возрасте считается пожилой, а про вдову, например, в этих же годах говорят — она еще молода? Это очень обидно для девушки! Ведь и она, Перпетуя, могла бы быть вдовой, и тогда про нее говорили бы — она еще молода. Но она девушка. И гордится
И тогда отец Джачинто помолчал немного и сказал: «Я научу вас, дочь моя, как узнать даже сквозь замочную скважину, что пишет ваш хозяин. Если он пишет цифры или ноты, рука у него должна двигаться вот так, — и отец Джачинто показал ей движение вверх-вниз, вверх-вниз. — А если он пишет слова, то рука у него будет двигаться гораздо быстрее и вот так», — и отец Джачинто сделал движение по прямой линии и слева направо. Перпетуя не понимала, для чего это нужно отцу Джачинто, но сказала: «Да, падре, я постараюсь». И после этого отец Джачинто произнес молитву и отпустил ей грехи.
И, грохоча посудой, Перпетуя подумала, что сейчас как раз подходящая минута, чтобы узнать, что пишет синьор Лауро. Подглядывать в замочную скважину не грех, раз это ей велено отцом Джачинто. Перпетуя бросила кастрюлю, которую чистила толченым кирпичом, и вытерла руки о передник. Бесшумно ступая в соломенных туфлях, она подошла к двери спальни синьора Лауро и припала жадным глазом к замочной скважине. Вот тебе и раз! Темно. Неужели спит? Не мог же он уйти из дома, не сказав ей.
Перпетуя поковыряла пальцем в замочной скважине. Так и есть. Ключ в дверях. Спит, должно быть. Однако странно. Что это его так расстроило? Ведь он не скажет. Не то, что дон Винченцо, царство ему небесное.
Лауро Контарди сидел в кресле у стола. Он почему-то все вспоминал первое представление россиниевского «Севильского цирюльника». Память восстанавливала одну за другой подробности знаменательной премьеры. Да, много лет протекло с тех пор. Многое изменилось. Изменилась и жизнь. Изменились люди. И он сам стал иным. Постарел, наверно… Впрочем, постарел не один он, а все, кто были молоды в тот вечер. И сам маэстро Россини. Россини и старость — это казалось несовместимым. Но Россини не только постарел. Маэстро был тяжко болен. Вот уже двенадцать лет, как он не написал ни одной оперы. Ни одной! Он, который писал с такой легкостью и блеском! Что случилось с ним? Никто этого не знал. Родину свою он покинул, и странные о нем доходили слухи. Рассказывали, что он был одержим загадочным недугом — не мог слышать музыки, любой звук вызывал у него приступы нестерпимых страданий. По секрету передавали, что маэстро, творец и властелин самых гениальных звукосочетаний, не мог справиться со своим слухом. Всякий услышанный им звук рождал в его сознании некую воющую терцию, и эта неумолимая терция заглушала в его сознании любое музыкальное представление и сводила с ума несчастного композитора. Он лежал в темной комнате и никого не хотел видеть. Друзья не имели доступа к нему. И ухаживала за ним французская синьора, бывшая натурщица, которая по слухам ненавидит Италию и самого слова — Италия — слышать не хочет.
И вдруг три года назад маэстро неожиданно приехал в Милан, по внешнему виду выздоровевший… Но он ничего не написал, кроме пустячков, и не пожелал видеть никого из прежних друзей, так страстно жаждавших встречи с ним. Проводил дни в непрерывных и пустых развлечениях в обществе светских львов и праздных иностранцев. А потом уехал в Париж, так и не повидавшись ни с кем из друзей и разочаровав тех, которые так много от него ждали. И в Париже, говорят, опять заболел тяжко и мучительно и опять ничего не пишет.
Нет, Лауро Контарди не хотел думать о больном, стареющем в молчании Россини. Он опять представил его себе таким, каким он
Лауро наконец понял, почему он все время так упорно думал о «Севильском цирюльнике»: он инстинктивно отгонял от себя мысль о другой опере, о другом провале, о безнадежном провале комической оперы Верди «Царство на один день». Провал оперы молодого Верди представлялся ему подлинной катастрофой.
У Лауро сживалось сердце. Он думал о том, что Верди не принимал участия в борьбе за свою оперу на сцене. Не дирижировал оркестром, не играл на чембало. Но традиция была неизменной. Во время трех первых представлений своей оперы композитор должен был сидеть в оркестре между виолончелью и контрабасом. Он сидел в полном бездействии — делать ему было решительно нечего, — разве что иной раз перелистнет ноты контрабасисту. Он сидел неподвижно и лицом к публике. Лицом к публике, которая не знала ни меры, ни удержу в проявлении своих чувств. И все насмешки, и грубые шутки, все дикие выкрики, свист и улюлюканье композитор принимал прямо в лицо. В лицо и в сердце. В сущности, публика казнила композитора. Он был пригвожден к своему месту, как к позорному столбу, и публика могла расстреливать его в упор.
Лауро Контарди мучительно заволновался. Как перенес Джузеппе это жестокое испытание? Еще одно испытание! Как будто их было недостаточно. В болезненно-угнетенном состоянии духа, с нервами, напряженными донельзя…
И сразу же Лауро рассердился на себя за свое волнение. Стыдно волноваться! Неуместно! Малодушно! Если бы композитор был здесь, он, Лауро, сумел бы поговорить с ним по душам. Ну, что такое провал оперы? Ничто! Вот провалился же «Севильский цирюльник» в первый вечер, когда его поставили, а Россини был и есть величайший композитор современности. Бог с ними совсем, с провалами! У кого их не было? Важно одно: у Джузеппе контракт на две оперы, контракт с тем же Мерелли, и писать он должен для того же театра Ла Скала. Вот это дело! Нечего раздумывать и терять драгоценное время. Встряхнулся после фиаско комической оперы и написал следующую — серьезную. Несомненно, она будет удачной. У Джузеппе есть сила, смелость, пафос. Комическая опера совсем не в характере его дарования. Серьезная — совсем другое дело!
Лауро увлекся. Ему казалось, что он на самом деле отчитывает Джузеппе, ему казалось, что он видит его здесь перед собой. И невольно он вспомнил лицо композитора, когда тот вернулся из Милана вместе с Барецци в июне, после похорон Маргериты. И сразу же Лауро усомнился в том, что его доводы достаточно убедительны. Они хороши, но только при условии, чтобы Верди не слишком близко к сердцу принял неудачу с оперой. А Лауро понимал, что встряхнуться и как ни в чем не бывало приняться за новую работу Верди будет трудно. Не так-то просто обстоит дело с ним. Ведь у Джузеппе провал оперы плюс семейная драма, плюс болезненно подавленное состояние духа. Вот это уже три слагаемых. Двух могло не быть. А три дают в итоге довольно значительную сумму. То есть дали бы, если бы можно было переводить душевные переживания в цифры. Да, многозначное получилось бы число, если бы понадобилось выразить им всю совокупность душевной боли и страданий, быть может, непереносимых. Лауро невольно содрогнулся. Непереносимых… А что если в самом деле Джузеппе не сможет сразу приняться за новую оперу? Вот повод для ложных слухов и кривотолков. Заговорят о том, что страна оскудела, что в народе нет больше ничего самобытного, даже хороших оперных композиторов. Враги национального искусства не дремлют. На карту поставлено будущее отечественной оперы.
Лауро Контарди закрыл лицо руками. И в такой позе просидел долго. Свеча, с которой он перестал снимать нагар, оплыла и погасла. А он все сидел неподвижно и все уговаривал себя. Нет, так не может быть. Он знает Джузеппе с детства. Джузеппе упрям и стоек. У него есть мужество и выдержка. Ему было десять лет, когда отец поместил его сюда в город, в школу. В деревне, где и сейчас живут его родители, никакой школы нет. И мальчик жил здесь в комнатушке под крышей у сапожника Пуньятты. Но каждую субботу и каждый праздник он бегал за семь километров в церковь родной деревни играть на органе. Потому, что уже тогда он служил органистом. И бегал на службу пешком. Семь километров туда и семь обратно. Во всякую погоду. На рассвете. И поздно вечером. В темноте. Глухой ночью. И никогда никому не жаловался. А ведь ему было только десять лет! Многие ли дети способны на это?