Монах. Анаконда. Венецианский убийца
Шрифт:
Песнь цыганки
– Милая тетушка, – спросила Антония, когда необыкновенная женщина умолкла, – это помешанная?
– Помешанная? Вот уж нет, дитя. Но злая и опасная. Это цыганка, бродяжка! Скитается по стране, городит небылицы и прикарманивает денежки тех, кто честно их заработал. Покончить бы с этими тварями! Будь я королем Испании, все они, кого через три недели нашли бы в моих владениях, все сгорели бы заживо.
Слова эти были произнесены столь громко, что достигли ушей цыганки, и она тотчас прошла сквозь толпу к тетке и племяннице.
Трижды поклонившись им по восточному обычаю, она обратилась к Антонии:
Ах, красавица девица,Не тебе меня страшиться.Без боязни руку дайИ судьбу свою узнай!– Дражайшая тетушка! – сказала Антония. – Побалуйте меня, разрешите, пусть она мне погадает.
– Вздор, дитя! Она наплетет тебе множество небылиц.
– И пусть. Позвольте мне послушать, что она придумает сказать. Ну пожалуйста, милая тетушка. Позвольте, умоляю вас!
– Что же, Антония, будь по-твоему, если уж тебе так этого хочется… Эй, добрая женщина, ты погадаешь нам обеим. Вот тебе деньги, а теперь предскажи мне мою судьбу.
С этими словами она сняла перчатку и протянула цыганке руку. Та некоторое время смотрела на ее ладонь, а потом сказала:
Судьбу? Не стану, ваша милость!Она давно уже свершилась.Но ваши я взяла монеты,Примите ж вы мои советы.Тщеславьем детским, ей-же-ей,Вы удручаете друзей.Кокетничать в такие лета —Безумья верная примета.Когда красотке пятьдесят,Когда глаза ее косят,То трудно прелести такойЗажечь пожар в груди мужской.Белила и румяна прочь —Пристойней нищему помочь,Чем тратить деньги в заблужденьеНа сладострастья ухищренья.Не о поклонниках с утра —О Боге думать вам пора.И не гадать о женихах,Но каяться в былых грехах.Ведь Времени коса вот-вотВолос остатки прочь смахнет.Речь цыганки вызывала в толпе взрывы хохота. «Пятьдесят», «глаза косят», «остатки волос», «белила и румяна» и прочее передавалось из уст в уста. Леонелла чуть не задохнулась от бешенства и осыпала свою злокозненную советчицу жесточайшими упреками. Смуглая пророчица некоторое время слушала ее с презрительной улыбкой, затем резко ей ответила и повернулась к Антонии:
Уймитесь, госпожа моя!Лишь то, что есть, сказала я.Теперь, красавица, тебеЯ о твоей скажу судьбе.Как и Леонелла, Антония сняла перчатку и протянула цыганке лилейную ручку, а та долго вглядывалась в линии на ладони с изумлением и жалостью и произнесла затем следующее предсказание:
Боже, линия ужасна!Ты добра, чиста, прекрасна.Счастьем стать могла супруга,И любили б вы друг друга.Но увы! Не будет так:Вот черта – зловещий знак!Сластолюбец и с ним адГибелью тебе грозят,Ты снести не сможешь горяИ с землей простишься вскоре.Чтоб судьбу отсрочить злую,Помни, что тебе скажу я.Как увидишь добродетель,Что сама себе свидетель,Что соблазна не встречает,Слабость ближних не прощает,Тут гадалку вспомни ты.Знай: нередко доброты,Кротости, смиренья видПохоть с гордостью таит.Я с тобой прощусь теперьСо слезами, но поверь,Что кручиниться не надо.За страданья ждет награда,И в блаженстве бесконечномПребывать ты будешь вечно.Договорив, цыганка закружилась и, трижды повернувшись, с видом отчаяния убежала. Толпа последовала за ней, и Леонелла смогла войти в дом, досадуя на цыганку, на племянницу и на зевак – короче говоря, на всех, кроме себя и своего пленительного кавалера. Предсказание цыганки ввергло Антонию в трепет, однако мало-помалу впечатление это стерлось, и через несколько часов она забыла о случившемся, словно его никогда не было.
Глава 2
10
Тассо
Торквато Тассо (1544–1595) – итальянский поэт, писатель, драматург и философ. В качестве эпиграфа взят фрагмент из его поэмы «Аминта». Перевод М. Столярова и М. Эйхенгольца.
Монахи проводили настоятеля до двери его кельи, где он отпустил их с видом превосходства, в котором нарочитое смирение вело борьбу с подлинной гордыней. Едва он остался один, как дал волю тщеславию. Он вспоминал бурю восторгов, которую вызвала его проповедь, и его сердце преисполнилось радости, а воображение уже рисовало великолепные картины будущего возвеличенья. Он посмотрел вокруг себя с ликованием, и гордыня сказала ему громовым голосом, что он – выше всех прочих смертных. «Кто, – думал он, – кто, кроме меня, прошел через испытания юности и ничем не запятнал свою совесть? Кто еще смирил разгул бурных страстей и неистовство нрава, чтобы на светлой заре жизни добровольно затвориться от мира? Тщетно ищу я такого человека. Ни у кого, кроме себя, не вижу подобной решимости. Церковь не может похвастать другим Амбросио! Как поразила моя проповедь мирян! Как они толпились вокруг меня, вопия, что я единственный Столп Церкви, не тронутый порчей? Что же еще остается мне сделать? Ничего – и только с тем же строгим тщанием следить за поведением монастырской братии, как я следил за своим собственным. Но погоди! Что, если соблазн сведет меня с путей, коим до сих пор я следовал неукоснительно? Или я не человек, чья природа слаба и склонна к заблуждениям? Ведь мне придется теперь покинуть свой уединенный приют. Красивейшие и благороднейшие дамы Мадрида что ни день приезжают в аббатство и желают исповедоваться только у меня. Я должен приучить свои взоры к соблазнам и подвергнуть себя искушению роскошью и желанием. Что, если я встречу в миру, в который должен вступить, прекрасную женщину… прекрасную, как ты, Мадонна!..»
При этой мысли глаза его обратились к висевшему напротив изображению Богоматери – уже два года образ сей был предметом его возрастающего восторга и поклонения. Несколько минут взирал он на святой лик с восхищением, а потом произнес:
– Какая несравненная красота! Как грациозен поворот головы! Какая нежность, но и какое величие в ее божественных глазах! Как изящно склоняется на руку ее щека! Способна ли роза соперничать с румянцем этой щеки? Может ли лилия сравняться белоснежностью с этой рукой? О, если бы такое создание существовало в этой юдоли и существовало лишь для меня одного! О, будь мне дано навивать на пальцы эти золотые локоны и приникать губами к сокровищам этой лилейной груди! Милостивый Боже, сумел бы я устоять перед искушением? Не променял бы за единое объятие награду за тридцатилетние муки? Не покинул бы я… Глупец! Куда ты позволил себя увлечь восхищению перед этой картиной? Прочь нечистые мысли! Я должен помнить, что эта женщина навеки потеряна для меня. Нет и не может быть смертной, столь совершенной, как этот образ. Но и явись такая, соблазн, перед которым не устоит простой смертный, окажется бессильным перед Амбросио. Соблазн, сказал я? Для меня тут не будет соблазна. Та, что чарует меня как идеал, как высшее существо, внушит мне отвращение, если окажется женщиной, запятнанной всеми недостатками, присущими смертным. Я восхищен искусством художника, я поклоняюсь Божественности. Или страсти не умерли в моей груди? Или я не освободился от человеческих слабостей? Не страшись, Амбросио! Черпай уверенность в силе твоей добродетельности. Смело вступи в суетный мир, ты выше его приманок! Вспомни, что теперь ты свободен от пороков рода людского, неуязвим для козней духов тьмы. Они узнают, кто ты таков!
Тут его раздумья прервали три тихих удара в дверь кельи. С трудом аббат очнулся от горячечных мыслей. Стук раздался снова.
– Кто там? – спросил наконец аббат.
– Всего лишь Росарио, – ответил кроткий голос.
– Войди! Войди, сын мой!
Дверь тотчас открылась, и вошел Росарио с корзинкой в руке.
Росарио был юным монастырским послушником и через три месяца намеревался принять постриг. Некая тайна окружала этого юношу, и он вызывал у братии немалый интерес и любопытство. Его ненависть к обществу, его глубокая меланхолия, строжайшее соблюдение всех правил ордена и добровольный отказ от мира, столь необычные в его лета, привлекли к нему внимание всех обитателей монастыря. Казалось, он боится, что его могут узнать, и никто ни разу не видел его лица. Капюшон его всегда был низко опущен. Однако те его черты, которые позволяла увидеть случайность, поражали красотой и благородством. В монастыре его знали только как Росарио. Никто не ведал, откуда он прибыл туда, а на расспросы он отвечал глубоким молчанием. Неизвестный, чьи пышные одежды и великолепный экипаж указывали на богатство и знатность, попросил монахов принять нового послушника и внес положенный вклад. На следующий день он вернулся с Росарио, но больше в монастыре его не видели.