Моника Лербье
Шрифт:
Девять месяцев она должна была бы потом питать собственною плотью, одушевлять собственным дыханием новое существование — продолжение ее самой…
Разве из всех видов женского рабства эта опасность не была самой худшей, самой оскорбительной?
Материнство имеет свой смысл и величие только в том случае, когда на него соглашаются добровольно, вернее — когда его хотят.
Конечно, подобно многим другим, она могла бы обойти закон природы какими-нибудь предупредительными средствами. Школа Мальтуса, как говорил когда-то так не понравившийся ей Жорж Бланшэ, открыта для всех… [Но она не представляла себе возможности попросить, например, Бриско надеть перед сближением один из тех колпачков,
И к этой радости телесного наслаждения присоединялось чувство удовлетворенного самолюбия. Впервые Моника могла проявить целиком всю свою личность. Выбрать для плотского брака самого красивого мужчину, чувствовать радость зачатия, покоряя этой радостью мужчину… Душа Моники горела в экстазе.
Благодарность за полученное наслаждение, превращающее многих женщин в покорных рабынь, снижалась в ней невольной нежностью мальчишки, постоянно сознающего свое превосходство.
Это сознание было в ней так сильно (хотя она никогда не грешила тщеславием) и так часто проскальзывало наружу, что избалованный бесчисленными успехами Пеер Рис скоро начал высказывать недовольство.
Кровь сарацина, смешанная с кровью всех европейских наций, восстанавливала его врожденные инстинкты против такой любовницы, как Моника.
Под своим скандинавским псевдонимом и латинской наследственностью итальянец Пеер Рис (бывший Пьетро), в сущности оказался испанским мавром.
Нагой танцор признавал настоящей подругой жизни только затворницу в чадре. Моника без претензий была бы для него самым очаровательным партнером. Но властная в своем желании иметь от него ребенка, унижая его до исключительной роли жеребца-производителя, она становилась несносной. [Она хотела сына! Он столько их сделал другим женщинам и без всяких осложнений!]
Настали последние две недели их страсти, загоревшейся новым огнем. Пасха была в конце апреля. Ангажемент Пеера начинался в середине мая. Он должен был ехать в Лондон. Аристократические салоны приглашали его туда при условии целомудренного фигового листка. Моника после зимней работы нуждалась в покое и одиночестве. Он согласился поехать в Клэрваллон — бегство к солнцу. Ну! В путь! Их встретила прекрасная прованская весна. Им понравился спокойный отель, выходивший на залив. Купола сосен четкими черными зонтиками вырисовывались в лазури. Розмарин покрылся светло-синими благоухающими цветами. Как застывшее озеро, сверкал залив — сплошной сапфир в оправе изумрудной зелени холмов. Старинный Сент-Тропец замыкал их, как застежка из красного золота, своими крепостными валами.
Моника начинала тревожиться, что ее мечта не осуществится. [Месячный период наступил своевременно.) Страстное желание стать матерью — инстинктивный расчет всего ее существа — заставил ее снова разжечь его страсть.
Лукавая нежность любовницы, льстившей «своему Пьетро», вернула ему снова радость их ласк, на которые он стал было смотреть как на обязанность. Убаюканный иллюзией, что он любим ради него самого, Пьер ласкал ее с примитивной непосредственностью. Они жили, вдыхая соленый воздух, не думая ни о чем.
Юная радость жизни претворялась у них то в буйные, звериные прыжки, то в оцепенение растений. Их забавлял всякий пустяк — маленькие подробности обыденной жизни,
Моника узнала ненасытную жажду ласк. Поцелуи «ее Пьетро», пробудив до дна чувственность, завершили ее возрождение. Она вся раскрылась, как млеющая роза навстречу солнцу. Бурные порывы внезапно бросали ее в его сильные объятия.
Лодка, в которой они скользили по морской глади, горячий, сухой песок, душистые, горные тропинки — все становилось случайным ложем их капризного желания. [Она кричала в минуты страсти от опьянения его бешеными ласками, которыми он осыпал ее, сжав зубы. И под сладостной длительностью умелых прикосновений нежно и слабо ворковала, как голубка. Ей казалось тогда, что это любовь… И еще более страстно хотела в эти мгновения зачатья, чтобы сын родился от слияния их переплетенных тел.
Однажды он взял ее в горах, и она поверила, что мечта осуществилась. Она нагнулась под сосной, срывая темную фиолетовую лаванду. Он быстро воспользовался ее позой и поднял юбку. Она почувствовала жгучее, пронизывающее наслаждение и, застонав, как зверь, отдалась ему без слов.] Под голубым небом они воплощали творческую силу природы, слепую и предвечную энергию, с которой она инстинктивно стремится к продлению рода, смеясь над лицемерным целомудрием.
Потом она долго вспоминала с нежной грустью этот час, когда ей казалось, что она причащалась великому духу земли…
— Мой букет! — воскликнула она, собираясь возвращаться.
И, подобрав душистые стебли, обняла смуглую шею Пьетро. Удовлетворенный, он любовался природой. Моника рассердилась. Он должен был думать только о ней!
— Понюхай! — сказала она, поднося букет к его носу.
Он чихнул. Она рассмеялась.
— Я сохраню эти цветы. Они никогда не увянут в моей памяти.
Два месяца спустя, в Париже Монике показались забавными эти засушенные стебельки, случайно найденные в книге поэм Самэна, которую она брала с собой в Клэрваллон, и где с первого же вечера отказалась от мысли читать вслух поэмы своему спутнику.
Конец ее пребывания был испорчен тяжелым разочарованием. Она убедилась, что ей нечего больше ждать от любовника, кроме наслаждения, которое всякий другой здоровый и сильный гимнаст мог ей предложить.
Тотчас же Пеер Рис предстал перед нею в его настоящей наготе: он был глуп, невежествен и тщеславен. Гордость, с какой она до сих пор водила его как красивое домашнее животное под восхищенными взглядами обитателей отеля, превратилась в непреодолимое раздражение. Всюду — в ресторане, на террасе, в коридорах, даже на горных тропинках — женщины бросали значительные или застенчивые взгляды на «нагого танцора». Он то прохаживался с фатоватым видом под их взорами, то, достав крошечный несессер с зеркальцем, при помощи гребенки и пудры занимался своей внешностью. Моника с презрением пожимала плечами. Обиженный, он начал придираться к каждому случаю, чтобы вызвать скандал. Письма поклонниц, которые его преследовали, предоставили такую возможность.
Вначале Моника интересовалась ими не столько из ревности, сколько из отвлеченного любопытства. Они вместе вскрывали почту, комментировали и развлекались их чтением за утренним кофе. Но от этой привычки Моника совершенно отказалась в последние дни. Накануне отъезда она сидела, сделав вид, что углубилась в чтение «Обозрения Ниццы». Пеер, уязвленный, кашлянул, демонстративно кладя на стол раздушенный конверт.
Молчание. Моника не двигалась. Он воскликнул:
— Я уж не знаю, что мне делать тут с тех пор, как вы не интересуетесь больше моей особой. К счастью, если вы меня игнорируете, меня не забывают другие.