Монт-Ориоль
Шрифт:
Христиана, задыхаясь, спросила:
– Он ее очень любит?…
– Ах, сударыня! Уж так любит, так любит! За последнее время совсем голову потерял. А потом, знаете ли, когда итальянец – ну вот, что увез дочь у доктора Клоша – стал увиваться вокруг Шарлотты, так, для пробы, только поглядеть, не клюнет ли у него, я думала, что господин Поль вызовет его на дуэль… Ах, если б вы видели, какими злыми глазами он смотрел на итальянца! А на нее смотрит так, будто перед ним Мадонна!.. Приятно видеть такую любовь!
И тогда Христиана стала расспрашивать обо всем, что совершилось на глазах
И всякий раз, как Христиана узнавала в рассказах старухи какую-нибудь знакомую черточку, волнующий сердце нежданный порыв чувства, так щедро изливавшегося у Поля, когда им овладевала любовь, она страдальчески вскрикивала: «Ах!»
Удивленная этими странными возгласами, г-жа Онора усиленно старалась заверить, что она нисколько не выдумывает.
– Истинная правда, ей-богу, как я говорю, так все и было. Никогда не видела, чтобы мужчина так влюблялся!
– Он читал ей стихи?
– А как же! Читал. И все такие красивые.
Наконец обе они умолкли, и слышалась только тихая, однообразная песенка кормилицы, убаюкивавшей ребенка в соседней комнате.
В коридоре вдруг раздались все приближавшиеся шаги. Больную пришли навестить Ма-Руссель и Латон. Оба нашли, что она возбуждена и что состояние ее несколько ухудшилось со вчерашнего вечера.
Как только они удалились, Андермат приоткрыл дверь и спросил:
– Доктор Блек хочет тебя проведать. Ты примешь его?
Христиана резким движением приподнялась на постели и крикнула:
– Нет… нет!.. Не хочу… Нет!
Вильям вошел в комнату и, изумленно глядя на нее, сказал:
– Да как же это?… Все-таки надо бы. Мы в долгу перед ним… Прими его, пожалуйста…
У Христианы было совсем безумное лицо, глаза непомерно расширились, губы дрожали, и, глядя в упор на мужа, она крикнула таким громким и таким звонким голосом, что, верно, он разнесся по всему дому:
– Нет!.. Нет!.. Никогда!.. Пусть никогда не является!.. Слышишь?… Никогда!..
И, уже не отдавая себе отчета в том, что делает, что говорит, она вытянула руку и, указывая на г-жу Онора, растерянно стоявшую посреди комнаты, закричала:
– И эту тоже… выгони ее, выгони… Не хочу ее видеть!.. Выгони ее!..
Андермат бросился к жене, крепко обнял, поцеловал ее в лоб.
– Христиана, милая! Успокойся!.. Что с тобой?… Да успокойся же!..
У нее перехватило горло, слезы полились из глаз, и она прошептала:
– Скажи, чтоб они ушли… Пусть все, все уйдут. Только ты один останься со мной.
Испуганный Андермат подбежал к толстой докторше и осторожно оттесняя ее к двери, забормотал:
– Оставьте нас одних на минутку, прошу вас. У нее лихорадка. Молоко в голову бросилось. Я ее сейчас успокою и приду за вами.
Когда он подошел к постели, Христиана уже лежала неподвижно, с застывшим, каменным лицом, по которому катились безмолвные обильные слезы. И впервые в жизни Андермат тоже заплакал.
Действительно, ночью у Христианы началась молочная лихорадка, и она стала бредить.
Несколько часов она металась в жару и вдруг заговорила громко, отчетливо.
В комнате сидели маркиз и Андермат, решившие остаться на ночь подле нее; они играли в карты и вполголоса считали взятки. Им показалось, что она зовет их, и они подошли к постели.
Но она их не видела или не узнавала. Белое, как полотно, лицо смутно выделялось на подушке, белокурые волосы рассыпались по плечам, голубые, широко открытые глаза пристально вглядывались в тот неведомый, таинственный, фантастический мир, где блуждает мысль безумных.
Руки, вытянутые на одеяле, иногда шевелились, вздрагивали, дергались в непроизвольных и быстрых движениях.
Сначала она не то чтобы разговаривала с кем-то, а рассказывала о том, что видит перед собою. И то, что говорила она, казалось бессвязным и непонятным. Вот она стоит на огромной каменной глыбе и не решается спрыгнуть, боится вывихнуть ногу, а тот человек, что стоит внизу и протягивает к ней руки, – он ведь чужой, она мало с ним знакома. Потом она заговорила о запахах и как будто вспоминала чьи-то полузабытые слова: «Что может быть прекраснее?… Есть запахи, опьяняющие, как вино… Вино пьянит мысли, аромат опьяняет мечты… В ароматах впиваешь самую сущность природы, всего нашего земного мира… прелесть цветов, деревьев, травы на лугах… проникаешь в душу жилищ, дремлющую в старой мебели, в старых коврах, в занавесях на окнах…»
Потом у губ ее вдруг легли страдальческие складки, как будто от усталости, от долгой усталости. Она поднималась в гору медленным, грузным шагом и говорила кому-то: «Понеси меня еще раз, пожалуйста, прошу тебя… Я умру тут, больше сил нет идти! Возьми меня на руки. Помнишь, как тогда, на тропинке, над ущельем? Помнишь!.. Как ты любил меня тогда!»
А потом она вдруг испуганно вскрикнула, и ужас наполнил ее глаза. Перед нею лежало мертвое животное, и она умоляла убрать его с дороги, но осторожно, чтоб не сделать ему больно.
Маркиз тихо сказал зятю:
– Ей чудится осел, которого мы видели, когда возвращались с Нюжера.
А она теперь говорила с этим мертвым ослом. Утешала его, рассказывала ему, что она тоже несчастна, гораздо несчастнее, чем он, потому что ее покинули.
Потом она как будто противилась кому-то, отказывалась сделать то, что от нее требовали: «Ах, только не это!.. Как? Ты велишь мне везти телегу?…»
Дыхание у нее стало тяжелым, прерывистым, словно она действительно тащила телегу, из глаз лились слезы, она стонала, вскрикивала. Больше получаса она все поднималась по крутой дороге и тащила телегу, в которую ее заставили впрячься, – должно быть, вместо околевшего осла.