Моня Цацкес — Знаменосец
Шрифт:
К счастью, неподалеку от немецких окопов лежал опрокинувшийся танк, который, словно крышей, накрыл глубокую воронку. Туда не добирался колючий ветер, и было не так холодно, как снаружи. А главное, там они были укрыты от чужих глаз и также от шальной пули или осколка снаряда. От них, Цацкеса и Шляпентоха, требовалось лишь одно: постараться не замерзнуть, пока не кончится продовольствие. А тогда они обнимутся покрепче, зароются в снег и уснут вечным сном под вой русской вьюги.
Когда Моня выложил свой план, Фима Шляпентох ничего не возразил и только спросил:
— А как же Циля?
— Она
Фима съехал за ним в глубокую воронку, заметенную почти доверху мягким пушистым снегом. Они удобно, как в перину, погрузились в снег и, лежа на спинах, смотрели в нависший над ними ржавый борт танка.
Было тихо, как редко бывает на фронте. И лишь шипение взлетающих в мутное небо осветительных ракет нарушало могильный покой. Их неживой, дрожащий свет, то усиливаясь, то выдыхаясь, делал все вокруг призрачным, нереальным. Ветер завывал в дырявом боку танка.
Моня Цацкес разрядил гнетущую обстановку, с треском выпустив пулеметную очередь кишечного газа.
— Умирать, так с музыкой, — оправдываясь за не слишком джентльменское поведение, сказал он Шляпентоху, надеясь вызвать хоть подобие улыбки на его бледном как смерть кривом лице.
Шляпентох почему-то отозвался на чистом немецком языке, и Моня, ни разу не слыхавший, чтобы друг изъяснялся по-немецки, был чрезвычайно удивлен. Он обернулся к Шляпентоху и снова услышал вопрос по-немецки, хотя Шляпентох при этом не шевельнул губами:
— Кто здесь?
Было ясно как божий день, что не Фима задал этот вопрос. Во-первых, он рта не раскрыл, во-вторых, уж он-то знает, кто здесь, в-третьих, он по-немецки ни в зуб ногой, в-четвертых…
Из открытого бортового люка танка высунулась рыжая голова в немецкой пилотке, натянутой на уши.
— Кто здесь? — в третий раз спросил немец.
Монин автомат лежал в стороне, и дотянуться до него не представлялось возможным. Шляпентох же просто не вспомнил об оружии, хотя автомат с полным диском покоился у него на груди.
— Вы — русские? — на ломаном русском языке спросила голова в пилотке, моргая рыжими, как у поросенка, ресницами.
— Мы — евреи, — по-немецки ответил Моня Цацкес, чтоб кончить этот дурацкий разговор и получить свою пулю сразу, без лишней болтовни.
— Евреи?! — не поверил немец. — Не может этого быть!
— Не веришь, — лениво огрызнулся Моня, — расстегни мне ширинку — и увидишь там самый верный документ.
— Я тоже еврей, — сказал немец. И глупая улыбка растянула его толстые губы до самых ушей.
Моня на это никак не прореагировал, отметив в уме, что если уж не везет, так не везет: мало им, что попали в плен, так еще недостает, чтоб их захватил свихнувшийся немец, который, прежде чем убить их, как положено поступать с евреями, сначала откусит им уши, нос и так далее.
— Я — еврей, ребята! — на чистом идише заорал немец и, свалившись из танкового люка прямо на Шляпентоха, стал целовать его в выгнуто-вогнутое лицо, плача и смеясь.
«Сейчас он выплюнет на меня Фимин нос», — похолодел Моня, с прискорбием убедившись, что его прогноз оказался точным.
Ему пришла в голову мысль: прыгнуть немцу на спину и придушить его прямо на Шляпентохе. Но кто знает, сколько
— Я — еврей! — орал на идише сумасшедший немец. — Не верите — могу сам расстегнуть ширинку! Боже милостивый, это же надо, так удачно встретить своих!
Не слезая со Шляпентоха, он задрал голову и завопил в ржавый борт танка, видимо полагая, что за танком, в этих русских сугробах, пребывает еврейский Бог, который с отеческой улыбкой ему внимает:
— Шма, Исраэль! Адонай Элохейну, Адонай Эхад! [5]
Так истово произносить еврейскую молитву немец никогда не научится. Даже псих. А говорить на идише, как чистый литвак, — тем более. В голове у Мони наступило прояснение.
5
Слушай, Израиль! Господь Бог наш. Господь единый! (еврейск.)
— Эй ты, малохольный, — дернул он немца за рукав. — Во-первых, слезь с человека, ты его почти задушил. Во-вторых, объясни толком, кто ты такой, как сюда попал и чему так радуешься?
Немец слез со Шляпентоха, рукавом шинели вытер слезу и продолжал на идише с такой скоростью и с таким приятным акцентом, как будто они сидели где-нибудь в Жежморах или в Тельшае после вечерней молитвы в синагоге и наслаждались праздной беседой.
— Для начала разрешите представиться, — сказал немец, стараясь успокоиться и делая глубокие вдохи и выдохи. — Моя фамилия Зингер. Зовут Залман. По немецким документам я Зепп Зингер. Обер-ефрейтор пулеметного взвода 316 полка 43 моторизованной дивизии. Родом из литовского города Клайпеда, в 1939 году присоединенного к Рейху под своим немецким названием — Мемель. Гражданская профессия — кондитер. Мой отец, Генрих Зингер, — владелец лучшей в городе кондитерской, и фирму «Генрих Зингер и сыновья» знали и в Литве, и в Восточной Пруссии за ее знаменитые штрудели и пончики с ежевичным вареньем…
Все это он выпалил единым духом, и Моня Цацкес прервал его, хлопнув от всей души по шее:
— Слушайте, Зингер, сейчас я вам верю, как своей собственной маме. Я же знаю кондитерскую «Генрих Зингер»! Я бывал там сто раз и аромат пончиков с ежевичным вареньем буду помнить до могилы. Меня зовут Моня Цацкес. Я сам из Паневежиса, но прожил год в Клайпеде, где окончил школу парикмахерского искусства фрау Тиссельгоф, а диплом ее, вместе с рамкой, до сих пор таскаю с собой.
— Школа фрау Тиссельгоф! — вскричал рыжий Зингер, в возбуждении переходя с идиша на немецкий. — Кто в Клайпеде не знал школу фрау Тиссельгоф? Вам очень повезло, герр Цацкес, — учиться в таком почтенном заведении. Я рад пожать вашу руку. А этот еврей, — он кивнул на так и не шелохнувшегося Фиму Шляпентоха, — тоже из Клайпеды?