Море изобилия. Тетралогия
Шрифт:
– Ну и что ты теперь будешь делать? – спросил Хонда.
– Да ничего. Я долго раскачиваюсь, но уж если за что-нибудь возьмусь, то не остановлюсь на полдороге.
Это был ответ из числа тех, какие до сих пор даже и в мечтах невозможно было ожидать от Киёаки, и это заставило Хонду широко распахнуть глаза.
– Так вы с Сатоко поженитесь?
– Нам нельзя. Уже есть высочайшее разрешение.
– А ты не хочешь нарушить его и жениться? Например, сбежать вдвоем за границу и там вступить в брак.
– …Ты не понимаешь. – Внезапно осекшийся Киёаки впервые за сегодняшний день грустно нахмурился. И хотя Хонда хотел это увидеть –
«Чего же он ждет от будущего?» Хонда размышлял над этим, глядя на тонко очерченный, красивый, как произведение искусства, профиль Киёаки, и вдруг ощутил душевный трепет.
Когда после еды на десерт подали клубнику, Киёаки пересел к письменному столу Хонды, который всегда был в идеальном порядке, поставил на него локти и стал легонько поворачиваться на вертящемся стуле туда-сюда, изогнувшись так, что обнаженная грудь и лицо образовали странный угол; зубочисткой он отправлял в рот одну ягоду за другой, и эта поза говорила о том, что вне стен дома со строгими правилами поведения он свободно может пренебречь хорошими манерами. Упавшую на обнаженную грудь крупинку сахара он небрежно смахнул рукой, и когда Хонда воскликнул: «Муравьи набегут!» – только рассмеялся с набитым клубникой ртом.
Легкое опьянение окрасило тонкие, всегда очень белые веки Киёаки в красноватый цвет. Неожиданно вращающийся стул повернулся слишком далеко, его порозовевшие белые руки остались позади, и тело слегка искривилось. Это выглядело так, словно юношу вдруг поразила неосознаваемая им самим неясная боль.
Блестящие глаза Киёаки под гладкими бровями хранили мечтательность, но Хонда определенно чувствовал, что сияние этих глаз никак не обращено в будущее.
Хонде вдруг захотелось передать Киёаки свою страшную тревогу, но сам собственными руками он не в состоянии был разрушить испытанное только что ощущение счастья.
– Ну, что ты намерен делать? Ты думал о последствиях?
Киёаки, раскрыв глаза, внимательно посмотрел на друга. Хонда никогда еще не видел таких блестящих, таких темных глаз.
– А почему я должен об этом думать?
– Но ведь окружающие чем дальше, тем больше думают о последствиях. Вы не можете одни воспарить и застыть в воздухе как воплощение эфемерной страсти.
– Это мне понятно, – коротко бросил Киёаки и замолк.
Взгляд его был направлен куда-то в пространство, он смотрел на крошечные тени, лежащие в углах комнаты, кольцами свернувшиеся под книжной полкой и рядом с корзиной для бумаг, тени-чувства, к ночи незаметно проникшие в эту типично студенческую комнату и вившиеся вокруг. Даже плавная линия черных бровей Киёаки казалась одной из таких теней, принявшей дивную форму туго натянутого лука. Брови отражали движение чувств, управляли ими, удерживали их. Защищая временами темневшие тревожные глаза, брови преданно следовали за ними, постоянно сопровождали их, словно вышколенная свита.
Хонда хотел поделиться мыслями, которые еще раньше засели у него где-то в уголке мозга.
– Я тут сказал, наверное, странную вещь. Ну, что история о тебе и Сатоко вызвала у меня в памяти ту фотографию времен японско-русской войны. Я подумал, к чему бы это, и вот, с большой натяжкой, объяснение.
Вместе с периодом Мэйдзи закончилась эпоха той героической войны. Воспоминания о войне свелись к рассказам о собственных подвигах для тех, кто остался в живых, да к хвастовству у деревенской печки.
Война действий закончилась, но на смену ей пришла война чувств. Этой невидимой глазу войны толстокожий человек не ощущает, да, должно быть, и не верит в такое. Но все равно эта война определенно началась, и в ней участвуют молодые, специально избранные для этой войны. Ты определенно один из них.
Я думаю, что, так же как на настоящей войне, в этой войне чувств будут погибать молодые. Может быть, ты будешь одним из них – такова судьба нашего поколения… И ты готов на смерть в этой новой войне. Ведь так?
Киёаки только чуть улыбнулся и ничего не ответил. Вдруг из окна предвестником дождя ворвался в комнату влажный тяжелый ветер и прохладной губкой прошелся по их покрытым бисеринками пота лицам. Хонда подумал, почему же Киёаки не ответил: то ли потому, что все было слишком очевидным, или потому, что все сказанное он сам предчувствовал, а он, Хонда, выразил это слишком откровенно.
29
Через три дня Хонда, редкий случай, мог в первой половине дня не идти в школу – там отменили занятия, и поэтому он вместе с секретарем отца отправился в местный суд послушать, как ведется процесс. В тот день с утра шел дождь.
Отец – судья Верховного суда – дома был достаточно строг, и, когда сыну исполнилось девятнадцать лет, он окончательно укрепился в решении сделать его в будущем своим преемником, полагаясь на то, что еще до поступления в университет сын станет усердно изучать право. До сих пор должность судьи была пожизненной, но в апреле этого года были осуществлены кардинальные изменения в законе о судебной системе и более двухсот судей получили приказы подать в отставку (полную или частичную); судья Хонда из чувства солидарности со старыми товарищами сам просил об отставке, но не получил ее.
Однако это изменило его настроения, он стал мягче, великодушнее относиться к сыну, у него появилось что-то похожее на любовь к будущему преемнику, который пойдет дальше него по службе. Этих чувств Хонда раньше никогда у отца не замечал и, чтобы ответить на них, продолжал заниматься еще усерднее.
Эти изменения проявились, например, в том, что отец разрешил еще не достигшему совершеннолетия сыну присутствовать при слушании дел. Конечно, это были дела не в его суде: он разрешил сыну с судебным секретарем, который жил у них в доме, посещать суды по гражданским и уголовным делам.
Внешне это выглядело как стремление дать Сигэкуни, знавшему судебное право только по книгам, соприкоснуться с реальностями японского суда и заставить его изучать законы на практике, но отец, несомненно, хотел проверить, что сын извлечет из этого опыта, когда скрытые от глаз стороны человеческой жизни ударят по еще нежным чувствам девятнадцатилетнего юноши.
Это была опасная система обучения. Но она играла по меньшей мере воспитательную роль: дать сыну реально почувствовать зорко следящие за всем глаза закона и с точки зрения знания техники судопроизводства позволить сыну увидеть кухню, где под руку бесстрастной системы права тут же, на глазах, попадают неприглядные, покрытые горячей слизью человеческие чувства. Куда опасней было бы допустить, чтобы молодой человек, усвоивший благодаря привычке к праздности и увеселениям только приятные стороны жизни, так и остался бы в их плену.