Море
Шрифт:
Иван Васильевич с грустной улыбкой слушал горячие, торопливые слова жены. Он усадил ее рядом с собой и, прижавшись щекой к ее голове, полузакрыв глаза, слушал слова царицы.
– Здесь горе, обида, измена… Плохо здесь!
Слово «измена» Мария Темрюковна сказала с особым ударением.
– Там мой отец, мои братья, мой народ… Ой, ой, заколют изменников они и бросят вниз… глубоко… туда… в пропасть… Там острые камни… Острые! Горный поток унесет изменников…
Царь нежно поцеловал ее.
– Гоже слушать тебя… моя царица!
Поднявшись, Иван
– Ты вздыхаешь? Тебе скушно… Анастасия!.. Опять? – спросила царица, змейкой обвилась вокруг мужа, в черных глазах – жгучий блеск ревности, в зубах – кончик пряди косы.
– Не о том мои думы… Еще двое бояр да с ними дьяки тайно из Москвы отъехали… Послал вдогонку Суровцева с казаками, и те все скрылись: «Не хотим-де мы служить царю Ивану и по той же дороге к польскому королю уйдем!». Леснику они то сказали. Пытали мы лесника, а он поклялся, будто ничего, опричь тех слов, не слыхивал от Суровцева… Кому верить? Малюта говорит: никому не надо верить! И Курбского он оговаривает… Курбского!..
– Что я знаю? Не знаю никого… Никто мне не люб, батюшка-государь!.. Уедем в горы, к отцу!..
Иван Васильевич горько усмехнулся:
– Что ж будет с моим царством, с Москвой, коли и царь утечет? Каков бы жребий мой ни был – нет мне дороги на сторону! Терпеть до конца – мой удел.
Мария Темрюковна нахмурилась; на переносице обозначились черточки недовольства, глаза ее метнули строгий взгляд в сторону царя.
– Они убьют тебя… отравят…
– Что Бог даст… Мария, но мне ли Москву бросить? А Русь? Большая она. Многоязычная. Беспокойная. О Русь!..
После недолгого молчания повторил:
– Беспокойная… и озорная!.. Вчера, сказывали пристава, – девки бесстыдно оголились и дацким послам срамные места казали… Пристава захватили их, пытали. Пошто срамились перед чужеземцами? А они ответили: «Што, мол, за диковина? Пущай смотрят нехристи, в другой раз не поедут к нам…» Послы своему королю расскажут, а я мню союз с ним учинить… Велел я девок тех в пыточную избу забрать да батожьем посечь, чтобы государеву землю не соромили. С дацкими послами о море крестоцеловальную грамоту хочу учинить, а они кажут… Море надобно, пойми, государыня!.. Дацкий король воюет со свейским. Стало быть, мне с ним в дружбе быть. Подобно польскому и свейскому королям, настало и мне время своего корсара пустить в море. Хочу в мире жить с дацкими людьми… Вникни, государыня. С востока мы, с запада Фредерик свейских каперов учнем теснить… да и королевских тоже…
Мария Темрюковна еще крепче обняла его, строго проговорив:
– Ласкай! Шайтан с ними!
Иван Васильевич отстранил ее руки, продолжая говорить как бы про себя:
– В тисках был я с малых лет… Не волен я и ныне в себе. Да и жить не умею… Что есть жизнь – не ведаю. Править царством учусь… А ныне вот и митрополит занемог… Вот… Жди! Церковь осиротеет. По ночам, во сне, я вижу, как на меня смотрит множество глаз… Темно… Ночь… Вы все спите… А я отгоняю от себя эти глаза… За ними тьма… Русь!.. Меня зовет земля!.. Она держит меня…
Иван Васильевич схватился за голову.
– Нет!.. Прости, Господи! Не ропщу я… Макарий умирает!.. Брат Юрий преставился. Кругом покойники! Помолимся, Мария.
Оба опустились на колени.
– Спаси нас!.. – едва слышно прошептал царь. Молодое, мужественное лицо его вдруг покрылось морщинами, постарело…
Своей рукой он сжал руку стоявшей с ним рядом царицы.
– Ой! – съежилась она. – Холодно… Рука – лед!
Грустная усмешка скользнула по губам царя.
Глава VIII
Наливки – ранее глухой, безлюдный уголок Москвы – в последние два-три года стали совсем уж не таким глухим уголком, как в былое время. Правда, эта часть Яузского побережья все еще была густо покрыта деревьями и кустарниками, но уже повсюду в чаще протянулись частоколы да изгороди, и стоило углубиться подальше в рощу, как можно было увидеть не одну и не две затейливые новостройки.
Здесь же находился и обширный постоялый двор, воздвигнутый датскими купцами для приезжавших из Дании в Москву торговых людей. С тех пор как Нарва стала вновь русской, в Наливках одно за другим вырастали иноземные подворья. Оттого и окрестили эту местность – Иноземная слобода.
В «дацкой избе» проживал приставленный к датчанам дьяк-толмач Илья Гусев.
Гусев чувствовал себя в этом доме полным хозяином и принимал гостеприимно, толстотрапезно приезжавших из разных слобод иноземных и своих, московских друзей. Питейная услада привлекала сюда людей различных вер и национальностей.
Место тихое, невидное, занесенное снегом так, что и самая изба давала о себе знать только крышею с трубой да выглядывавшими из сугробов слюдяными оконцами. Кому из начальства была бы охота сюда забиваться? Никто никогда сюда и не заглядывал, кроме гусевских приятелей-питух.
Гусев бывал в Пруссии и Дании, целый год прожил в Копенгагене и научился говорить по-датски и по-немецки. В Посольском приказе значился как муж государственный, ко многому зело способный, но в хмельном неустойчивый и по этой причине к посольской работе не всегда пригодный.
Гусев и сам не расположен был к исполнению более важных дипломатических поручений. Лучше того места, на котором он теперь находился, ему трудно было и придумать. Забыли? Ну и слава Богу, что забыли! К лучшему! Время-то какое. Тише едешь – дальше будешь.
Среди его друзей было несколько немцев: вестфалец Генрих Штаден, уроженец Померании Альберт Шлихтинг, толмач, немецкий юрист, богослов Каспар Виттенберг, купец Генрих Штальбрудер и поступившие на службу к царю ливонские немцы Иоганн Таубе и Эларт Крузе. Все эти немцы любили посещать «дацкую избу», в которой постоянно бывали и голландцы, друзья московского купца Степана Твердикова. Всех их тянуло сюда хлебосольство Гусева и возможность вести веселую беседу с московитами на своем родном языке. Много ли таких-то в Москве?