Морфий. Записки юного врача
Шрифт:
Надвигался вечер, и я осваивался.
«Я ни в чем не виноват, – думал я упорно и мучительно, – у меня есть диплом, я имею пятнадцать пятерок. Я же предупреждал еще в том большом городе, что хочу идти вторым врачом. Нет. Они улыбались и говорили: «Освоитесь». Вот тебе и освоитесь. А если грыжу привезут? Объясните, как я с нею освоюсь? И в особенности каково будет себя чувствовать больной с грыжей у меня под руками? Освоится он на том свете (тут у меня холод по позвоночнику…).
А гнойный аппендицит? Га! А дифтерийный круп у деревенских ребят? Когда трахеотомия
В тоске и сумерках я прошелся по кабинету. Когда поравнялся с лампой, увидал, как в безграничной тьме полей мелькнул мой бледный лик рядом с огоньками лампы в окне.
«Я похож на Лжедмитрия», – вдруг глупо подумал я и опять уселся за стол.
Часа два в одиночестве я мучил себя и домучил до тех пор, что уж больше мои нервы не выдерживали созданных мною страхов. Тут я начал успокаиваться и даже создавать некоторые планы.
Так-с… Прием, они говорят, сейчас ничтожный. В деревнях мнут лен, бездорожье… «Тут-то тебе грыжу и привезут, – бухнул суровый голос в мозгу, – потому что по бездорожью человек с насморком (нетрудная болезнь) не поедет, а грыжу притащат, будь покоен, дорогой коллега доктор».
Голос был неглуп, не правда ли? Я вздрогнул.
«Молчи, – сказал я голосу, – не обязательно грыжа. Что за неврастения? Взялся за гуж, не говори, что не дюж».
«Назвался груздем, полезай в кузов», – ехидно отозвался голос.
Так-с… со справочником я расставаться не буду… Если что выписать, можно, пока руки моешь, обдумать. Справочник будет раскрытым лежать прямо на книге для записей больных. Буду выписывать полезные, но нетрудные рецепты. Ну, например, натри салицилици 0,5 по одному порошку три раза в день…
«Соду можно выписать!» – явно издеваясь, отозвался мой внутренний собеседник.
При чем тут сода? Я и ипекакуанку выпишу инфузум… на сто восемьдесят. Или на двести. Позвольте.
И тут же, хотя никто и не требовал от меня в одиночестве у лампы ипекакуанки, я малодушно перелистал рецептурный справочник, проверил ипекакуанку, а попутно прочитал машинально и о том, что существует на свете какой-то «инсипин». Он не кто иной, как «сульфат эфира хининдигликолевой кислоты»… Оказывается, вкуса хинина не имеет! Но зачем он? И как его выписать? Он что, порошок? Черт его возьми!
«Инсипин инсипином, а как же все-таки с грыжей будет?» – упорно приставал страх в виде голоса.
«В ванну посажу, – остервенело защищался я, – в ванну. И попробую вправить».
«Ущемленная, мой ангел! Какие тут, к черту, ванны! Ущемленная, – демонским голосом пел страх. – Резать надо…»
Тут я сдался и чуть не заплакал. И моление тьме за окном послал: все, что угодно, только не ущемленную грыжу.
А усталость напевала:
«Ложись ты спать, злосчастный эскулап. Выспишься, а утром будет видно. Успокойся, юный неврастеник. Гляди – тьма за окнами покойна, спят стынущие поля, нет никакой грыжи. А утром будет видно. Освоишься… Спи… Брось атлас… Все равно ни пса сейчас не разберешь. Грыжевое кольцо…»
Как он влетел, я даже не сообразил. Помнится, болт на двери загремел, Аксинья что-то пискнула. Да еще за окнами проскрипела телега.
Он без шапки, в расстегнутом полушубке, со свалявшейся бородкой, с безумными глазами.
Он перекрестился, и повалился на колени, и бухнул лбом в пол. Это мне.
«Я пропал», – тоскливо подумал я.
– Что вы, что вы, что вы! – забормотал я и потянул за серый рукав.
Лицо его перекосило, и он, захлебываясь, стал бормотать в ответ прыгающие слова:
– Господин доктор… господин… единственная, единственная… Единственная! – выкрикнул он вдруг по-юношески звонко, так, что дрогнул ламповый абажур. – Ах ты господи… Ах… – Он в тоске заломил руки и опять забухал лбом в половицы, как будто хотел разбить его. – За что? За что наказанье?.. Чем прогневали?
– Что? Что случилось?! – выкрикнул я, чувствуя, что у меня холодеет лицо.
Он вскочил на ноги, метнулся и прошептал так:
– Господин доктор… что хотите… денег дам… Деньги берите, какие хотите. Какие хотите. Продукты будем доставлять… Только чтоб не померла. Только чтоб не померла. Калекой останется – пущай. Пущай! – кричал он в потолок. – Хватит прокормить, хватит.
Бледное лицо Аксиньи висело в черном квадрате двери. Тоска обвилась вокруг моего сердца.
– Что?.. Что? Говорите! – выкрикнул я болезненно.
Он стих и шепотом, как будто по секрету, сказал мне, и глаза его стали бездонны:
– В мялку попала…
– В мялку… в мялку?.. – переспросил я. – Что это такое?
– Лен, лен мяли… господин доктор… – шепотом пояснила Аксинья, – мялка-то… лен мнут…
«Вот начало. Вот. О, зачем я приехал!» – в ужасе подумал я.
– Кто?
– Дочка моя, – ответил он шепотом, а потом крикнул: – Помогите! – И вновь повалился, и стриженные его в скобку волосы метнулись на его глаза.
Лампа-«молния» с покривившимся жестяным абажуром горела жарко, двумя рогами. На операционном столе, на белой, свежепахнущей клеенке я ее увидел, и грыжа померкла у меня в памяти.
Светлые, чуть рыжеватые волосы свешивались со стола сбившимся засохшим колтуном. Коса была гигантская, и конец ее касался пола.
Ситцевая юбка была изорвана, и кровь на ней разного цвета – пятно бурое, пятно жирное, алое. Свет «молнии» показался мне желтым и живым, а ее лицо бумажным, белым, нос заострен.
На белом лице у нее, как гипсовая, неподвижная, потухала действительно редкостная красота. Не всегда, не часто встретишь такое лицо.
В операционной секунд десять было полное молчание, но за закрытыми дверями слышно было, как глухо выкрикивал кто-то и бухал, все бухал головой.
«Обезумел, – думал я, – а сиделки, значит, его отпаивают… Почему такая красавица? Хотя у него правильные черты лица… Видно, мать была красивая… Он вдовец…»
– Он вдовец? – машинально шепнул я.
– Вдовец, – тихо ответила Пелагея Ивановна.