Морок
Шрифт:
Соломея уперлась локтем в изголовье раскладушки и подняла голову. Прижалась щекой, теплой после сна, к раскрытой ладони.
Долго, пристально смотрели Павел и Соломея друг на друга, заново узнавая и сознавая самих себя на пороге глухой неизвестности. Тишина в комнате нарушалась одним-единственным звуком - прерывистым стуком ручных часов Павла. Скорые секунды, не знающие задержки, соскальзывали в тишину и бессильно таяли. А наверху, в полуторамиллионном городе, искали, сбиваясь с ног, двух человек, и им обоим, если найдут, грозило полное исчезновение. Ни могил, ни памяти среди других людей,
– Павел, - позвала Соломея, - ты знаешь, я сон видела и саму себя. У меня тело грязное. Мне вымыться надо. Помой меня.
Павел не удивился, согласно кивнул, словно сам видел сон Соломеи, и знал, что ее тревожит. Вытащил из деревянного шкафчика мыло, исшорканную вехотку, спустил ржавую воду, дождался, когда струя станет светлой, и наполнил ведро. Зажег на газовой плите огонь. Двигался по-хозяйски несуетно, и Соломея, наблюдая за ним, испытывала чувство облегчающей защищенности. Он здесь, рядом, а она - за его спиной. Чувство это так будоражило, что хотелось удержать его навсегда.
Вода в ведре нагревалась. Соломея сняла одежду и прошла, зябко ступая по полу босыми ногами, к крану. Наготы своей не стыдилась, а тело, ждущее чистоты, она без опаски доверяла Павлу, уверенная, что он все сделает так, как нужно, как должно быть. Мыл ее Павел, как маленького ребенка. Соломея, чувствуя на себе его руки и теплую воду, уловила: тяжесть, бывшая в ней, давившая душу, уходила. Скатывалась вместе с водой и пеной на пол. На смену же приходило иное, совсем, казалось, забытое и невозвратное душевная легкость и чистота самой себя.
Павел вытер ее, обрядил в мужскую рубаху, уложил на раскладушку и укрыл одеялом, плотно подоткнув его со всех сторон. Сам сел на пол, и глаза, его и Соломеи, снова оказались на одном уровне. Чистая, легкая, Соломея показалась самой себе маленькой девочкой и, благодарная за это, улыбнулась Павлу. Попросила:
– Ты расскажи мне - где мы? И про этих, которые пели. Вообще, говори что-нибудь, а я буду слушать.
– Я до охранника твердозаданцем был, на шарикоподшипниковом, а они там работали. Петро и Фрося их зовут. В одном цехе вкалывали, а я мальчишка, глупый, вот они и держали меня за сына. Петро и Фрося... Павел хотел что-то добавить, но сам же и оборвал себя резким взмахом руки.
– А комната... ее мой знакомый тут соорудил. Он знает и я, больше никто. Ты лучше спи, а говорить после будем, времени хватит.
Соломея поняла, что Павел от нее что-то скрывает, не договаривает до конца, но расспрашивать не стала. А он, без голоса, одними губами:
– Спи, спи...
Соломея закрыла глаза и уснула.
И снова оказалась на лесной дороге, на том месте, откуда она хотела вернуться, когда пробудилась. Теперь она уже не шла, а бежала, по-ребячьи подпрыгивая от избытка сил. Спешила, с любопытством заглядывая за каждый новый поворот, - а там что? а там? А там лежали солнечные полосы и горела на траве роса. "Но где-то ведь дорога кончается, - думала Соломея, куда-то она должна меня
Соломея умерила бег, пошла шагом и больше не заглядывала за повороты, а смотрела себе под ноги и не сразу заметила, что дорога кончилась. Уперлась в густой березняк и кончилась. Соломея постояла, раздумывая, и двинулась прямиком. Скоро и березняк кончился. Перед глазами открылось поле, и посредине его высилась крутая гора с едва заметной тропинкой между низких кустов. Заглядевшись на гору, Соломея запнулась. Под ногами серел большой деревянный крест. Дерево старое, обмытое дождями и обдутое ветром, основание - в трещинах. Крест, видно, лежал на этом месте давно, и в основании проросли из широких трещин тонкие былинки. Соломея нагнулась, дотронулась рукой до былинок и до самого креста. Дерево оказалось теплым, а былинки - мягкими.
– Зачем он здесь?
И во второй раз проснулась.
Открыла глаза и вскинулась на раскладушке - Павла в комнате не было.
14
Глубокая ниша, вырытая возле горячей трубы, круто уходила вниз. На самом дне, застеленном листами картона и тряпками, лежали двое. Места им, чтобы вытянуться в полный рост, не хватало, и они лежали, свернувшись, подтянув к животам колени. Рядом пищали, шуршали мыши, затевая возню, и не давали уснуть. Приходилось отгибать угол картонного листа, быстро-быстро стучать по нему казанками, и мыши, пугаясь резкого звука, брызгали по укромным углам, замирали там, набираясь смелости, чутко внимали людским голосам:
– Петь, а Петь, слышь...
– Ну.
– А ты у меня хороший, правда, хороший...
– Не может быть...
– Мо-о-жет... Раз ты есть, значит, и быть может.
– Помолчи, болтало.
– Молчу, молчу. Петь, а Петь, слышь...
– Ну.
– А ты баян надежно упрятал? Не найдут?
– Искальщики не выросли.
– Петь, а Петь, слышь...
– Оглох я, на два уха!
– Ты не серчай, ты же хороший. Давай лучше поцелуемся.
– Еще чего.
– Петь, а Петь, слышь...
Ответа нет.
– Петь, а Петь... скажи, как ты меня любишь.
– Как санитара. Да замолчишь или нет, в конце концов! Ефросинья!
– А я туточки.
– Спи, холера!
– Сплю, сплю. Петь, а Петь, ну что мы с тобой в ячее не выспимся?! Загребут, не дай Бог, в наезд, и выспимся. Полезли наверх, в лес заберемся подальше, там звезды видно...
– Да мать-перемать! Ноги не вытянешь, баба наговориться не может, труба бок жгет, а тут еще падалью с мышами воняет! Во, жизнь горбатая! Пошли!
– Пошли, пошли, Петь, я всегда готовая.
Петро, чертыхаясь, сгреб из-под себя тряпки в угол, пригнул голову и полез из тесной ниши наружу. Фрося, не отставая от него, скреблась следом. В горловине, на самом выходе, ниша становилась совсем узкой, и Петру пришлось немало поизвиваться, пока он не протиснул широкие плечи. Земля осыпалась, сухо шуршала и падала вниз, на Фросю. Та от пыли чихала со всхлипами и безропотно ожидала, когда Петро подаст руку. Фросе было тяжелей выбираться, и она, чтобы уменьшить объемы, стянула сначала бушлат и подала его, а после, крепко ухватившись за руку Петра, покарабкалась и сама, тараня и соскребая грудью целые земляные пласты.