Морской пейзаж
Шрифт:
В письме отца – оно пришло примерно в то же время – говорилось, что куры, все до одной, благополучно доехали и ежедневно несутся, он обрабатывает поле дяди, который лишился арендатора, в дождливые дни читает книги, извлекая их из кладовой. Короче, ведет жизнь, о которой сказано в известной поговорке: «В ясную погоду работать в поле, в дождливую – сидеть дома и читать». Так писал отец. Из его письма выходило, будто у них все в порядке и живут они с дядей и тетей душа в душу. О матери же было сказано только: «С недавних пор у нее часто случаются галлюцинации, видеть ее мучения невыносимо». Синтаро не знал, кто написал в своем письме правду – мать или отец. Во всяком случае, оба письма нагнали на него тоску.
Со времени их приезда в лечебницу прошла уже целая неделя. Это отметила тетка, приехавшая из деревни навестить мать. Именно она заставила отца вызвать
– Твой отец молодчина. В полном смысле слова молодчина. Когда все это будет позади, ты должен беречь его.
Синтаро кивнул и ответил, что он тоже так думает. Отцу и впрямь досталось. Тетка, оправдывая свою задержку с приездом сюда, говорила: дядя, мол, ни за что не хотел оставаться один – вечно кричит на нее, а когда ее нет рядом, сам ничего не может делать. Она предлагала ему поехать вместе с ней, а он ни в какую: «Если я окажусь в таком месте, расхвораюсь, расстроюсь так, что кусок в горло не полезет». Ни за что не соглашался. Ну конечно, раз уж речь идет о жене ее младшего брата, навешать ее в первую очередь должна она сама, говорила тетка. Осуждать дядю, подумал Синтаро, было бы несправедливо, и ответил:
– Дядин отказ я прекрасно понимаю.
– Ты копия своего дядюшки, – смеясь, сказала тетка. Синтаро ответил, что, возможно, в чем-то он на него и в
самом деле похож.
Хотя тетка и приехала, но помочь в уходе за матерью она ничем не могла. Мать по-прежнему беспрерывно спала, санитар время от времени делал ей укол камфары с витамином, а остальные сидели у постели больной в полном бездействии. Синтаро, залитый лучами послеполуденного солнца, проникавшего через щели в шторе, думал о своей работе. Начальник отдела, страдавший хроническим катаром желудка, постоянно ныл: «Компания когда-нибудь вообще сумеет обходиться без отдела рекламы». Когда Синтаро нужно было уезжать, он лишь показал ему телеграмму, но ни словом не обмолвился о том, чем больна мать и в какой лечебнице лежит; и теперь, когда он столько времени не показывается на работе, тот считает своего подчиненного отпетым бездельником и ругает его почем зря. Но что бы он там ни говорил, когда мать в таком состоянии, сразу уехать назад Синтаро не мог – тут уж ничего не поделаешь.
Тетка начала рассказывать о том, как заботливо относился отец к матери все время, пока они жили в деревне. Стоило хоть на минуту выпустить ее из виду, как она исчезала, оказываясь у совершенно незнакомых людей за пять, а то и десять километров от дома, и приходилось ее искать. Никакой помощи в домашних делах от нее, само собой, не было, всю стирку и уборку должен был делать отец. Ее даже в баню нельзя было отпускать одну – отец шел вместе с ней и мыл ее.
Все это Синтаро уже слышал от тетки, когда в прошлом году приезжал в деревню. Но прежний рассказ ее и нынешний немного расходились в деталях. Год назад из теткиных слов явствовало, что она и себя считает жертвой.
– Синкити-сан молодец. Он действительно показал себя молодцом. Уж на что ему трудно приходится, но он никогда не хнычет. Поворчит лишь, когда среди ночи, да еще зимой, мать то и дело поднимает его – провожать в уборную, и изволь дожидаться на морозе, пока она справит нужду. Тут только он и ворчит.
Синтаро мог представить себе фигуру отца, стоявшего около уборной на улице и с нетерпением ждавшего, когда наконец мать выйдет. Но для него это просто было символом «человеческой жизни».
Синтаро не мог даже вообразить, что тетка способна бить поленом голую мать – наверно, у матери была мания преследования. Так думал Синтаро, глядя на плоское, с прищуренными, точно от яркого света, глазами теткино лицо. Мало того, что она взяла на себя немалую обузу, а сколько бы ей пришлось пережить, узнай она, что мать написала такое письмо и тайком отправила сыну… Примерно через полгода после того, как отец с матерью уехали в деревню, Синтаро часто получал письма от тетки, отца и других родственников, приглашавших его хоть разок приехать на родину. И он всякий раз отговаривался либо тем, что на службе ему на дают отпуска, либо тем, что нет денег на дорогу. В самом деле, ему тогда было нелегко раздобыть денег на поездку в Коти, да и потом, заикнись он на службе, куда совсем недавно устроился, об отпуске дней на пять, не исключено, что вообще вылетел бы с работы, доставшейся с таким трудом. Но, честно говоря, если бы даже ему удалось раздобыть денег и получить отпуск, он все равно постарался бы избежать поездки. И не только потому, что мать была больна. Поездка в деревню представлялась ему слишком обременительной: почти сутки трястись в поезде, потом ехать морем, нырять в бесчисленные туннели в горах Сикоку и наконец, едва глянув на стариков, тем же путем возвращаться назад – от одной мысли об этакой канители тоска брала.
Но больше всего Синтаро не хотел ехать на родину потому, что письма отца и тетки никак не могли заставить его поверить в безумие матери. Он старался убедить себя в том, что ее поведение – обычное притворство. Мать, считал он, устраивает эти представления, чтобы заставить его приехать или, возможно, не желая оставаться в деревне, делает все это нарочно, стараясь вызвать недовольство у тетки и всей ее семьи. Кроме того, он питал смутную надежду, что мать не должна была сойти с ума, ведь в роду у нее не было душевнобольных… Нет, пожалуй, все же самым главным было то, что в глубине души Синтаро верил в «нормальность» матери. Это, безусловно, было глупо. Но он ничего не мог с собой поделать.
Он сам, когда дело касалось матери, удивлялся своему поведению. Например, он тщательно хранил в глубине письменного стола ее бессвязное письмо. Хотя вообще-то он не имел привычки хранить письма, от кого бы то ни было. А те немногие, которые оставлял на случай – вдруг пригодятся или просто на память, – почему-то всегда пропадали. И лишь это, единственное, письмо он не в силах был выбросить. Возможно, ему не хотелось, чтобы оно попало в чужие руки. Но ведь можно было сжечь его или уничтожить каким-либо иным способом. Но ему почему-то и в голову не приходило сделать это. Более того, он часто, сам не зная зачем, доставал письмо и внимательно перечитывал его. Просидев весь выходной день в своей комнатушке, он с наступлением сумерек впивался глазами в уродливые иероглифы, плясавшие на шершавой почтовой бумаге – она стала грязно-серой, и погружался в чтение, не слыша даже ленивого боя стенных часов на первом этаже… Он перечитывал письмо сотни, тысячи раз. И совершенно отчетливо представлял себе не только, что и какими иероглифами написано в той или иной части страницы, но даже фактуру бумаги с фиолетовыми полосками, цвет чернил и форму, которую они приняли, расплывшись. Зачем же тогда он все время читал его? Во всяком случае, не из-за беззаветной любви к матери. Перечитывая письмо, он ощущал себя человеком, который, разглядывая змею в террариуме, обнаруживает вдруг в этой отвратительной твари свои собственные черты… Возможно, он пытался найти в письме приметы душевной болезни матери. И поэтому снова и снова перечитывал его, чтобы – хоть для себя самого – решительно отвергнуть мысль о ее душевной болезни.
Снова и снова перечитывая письмо, он упорно стремился убедить себя – нет, у матери не заметно никаких психических отклонений.
…Так или иначе, получив летом прошлого года письмо отца, сообщавшего, что мать придется класть в лечебницу, Синтаро не поверил. Произошел, решил он, какой-то «инцидент», и потому его вызывают.
Дом в деревне Я., где жили родители, был окружен глинобитным забором, за ним высились толстенные, в несколько охватов, стволы раскидистых столетних сосен. Увидев их в сумерках, Синтаро ощутил разом и покой, и душевный трепет. Забор, правда, был наполовину разрушен, но это не умаляло величавости сосен. Высокая крыша, напоминавшая кровлю храма, – почти всю черепицу с нее сорвало ветром, и проплешины были заделаны мхом и травой, – казалось, вот-вот обрушится. Синтаро в сопровождении тетки и отца – они встретили его у ворот – вошел в полутемную комнату с земляным полом, где был кухонный очаг, и в ту же секунду откуда-то сбоку, из тьмы, раздался голос матери:
– Оо, Син-тян… вернулся к нам.
От неожиданности Синтаро остановился как вкопанный. Не то чтобы он не мог предположить, что облик матери мог измениться, но все же не думал, что увидит ее лицо таким увядшим. Правда, в своем воображении он представлял образ десятилетней давности, когда мать была совершенно здоровой. Лицо матери, которое он увидел, было точь-в-точь таким, как во время отъезда из Кугуинума… Мать улыбалась. Сидела в углу комнаты, прислонившись к стене, и улыбалась, обнажив два передних зуба, – она походила на застеснявшуюся девочку. И Синтаро вдруг вспомнил ее совсем другой – еще здоровой. С первого взгляда было ясно: она ненормальная. От одного сознания, что вот сейчас он должен подойти к ней, его начинал бить озноб. Он и сам не понимал, чего испугался.
Однако по мере того, как он привыкал к облику матери, лицо ее постепенно становилось для него прежним.
– Но, в общем, не так уж она плоха.
– Да, увидев тебя, она сразу же успокоилась.
Так на другой день переговаривались Синтаро с отцом, а мать тем временем шутила с теткой – они чему-то весело смеялись… Потом вдруг решили вчетвером прогуляться к могилам семьи Хамагути, находившимся на холме за деревней. В доме, заросшем густой зеленью, царил полумрак, его продувал свежий ветерок, но, стоило выйти на улицу, солнце оказалось таким ярким, что свет проникал даже сквозь прикрытые веки. Идя по тропинке между полями, они вдыхали упоительный запах созревающего риса. Мать отстала – ей тяжело было дышать, и Синтаро, остановившись, обернулся к ней. Она, прищурившись, улыбнулась ему: