Московляне
Шрифт:
— Нет, ты послушай: ходит-то, ходит-то как! Сперва ползком крадется, тише змеи: былинки не пошевелит. И все обходами да перевертами. Остановится, шею вытянет, гриву взъерошит, ветер понюхает и опять поползет. А потом вдруг как сиганет! И уж до чего же скор! До чего же скор! На Великом лугу зайца русака шутя в три скачка взял. Волчицу старую с ног сбил! На моих глазах, ей-ей, не вру! А на Яузе-то за лосем-то как припустит — да хвать его за горло! А лось только храпанул, паханул туда-сюда своими сохами да тут и полег. Шутка ли — лось!..
Пардус, точно понимая, что речь о нем, смотрел на Юрия кроткими, преданными
Он устал, но досыта наелся сырой лосятиной и был очень доволен новым хозяином.
VI
Шум начался с полудня, после возвращения князей с охоты.
На москворецком берегу снова, как семь месяцев назад, топтался народ, и опять все глядели наверх, на гору. Еще громче, чем тогда, были доносившиеся с горы звуки пира. К ним прислушивались с еще большим вниманием и любопытством, потому что все творившееся на княжом дворе было скрыто теперь от глаз толпы высоким бревенчатым частоколом, которым Юрий приказал обнести свою новую усадьбу.
Неждана-бортника все еще не отпускали домой. Когда жена носила ему завтрак, то слышала от мужа, что к князю в покои сейчас не протолкнешься. Туда набились Святославовы голодные, ободранные дружинники, и Юрий из своих рук наделяет их подарками. Нежданова жена видела, как вышла из хором три половца, приехавшие намедни с маленьким Олегом, и тут же, на крыльце, скаля белые зубы, стали примерять короткие овчинные тулупчики новоторжского изделия.
— Нашел кого дарить! — выговорила вдова киевского серебреника, презрительно поджимая тонкие губы. — Чай, и сами сумеют взять.
— А про Милушу слыхала? — спросила бортничиха.
В Юрьевой дружине у бортничихи сыскался свояк-владимирец. Он успел рассказать все новости про Кучково семейство. Вдовая боярыня постриглась в монастырь. Иван Кучкович с Дарьицей живут хоть и не скудно, да тихо. При них и Параня. А у Милуши с Якимом дом — полная чаша: видно, ухитрились захватить из Москвы довольно добра. Во Владимире Милушу ласкает молодая княгиня, Андреева жена, булгарка, от которой муж за последнее время стал что-то отставать. Милуша будто с тех пор и привязала к себе княгиню, как научила ее поить Андрея какой-то заговоренной водицей. И старый князь Юрий, когда бывает во Владимире, привечает Милушу. А молодой князь воротит от нее лик. Оба брата, Яким и Иван, у Андрея в чести. Красавец Петр с Якимом по-старому в дружбе — водой не разольешь. После Пасхи, на красной горке будет свадьба Петра с Параней. Сама молодая княгиня их сосватала при Милушиной помощи. Только невеста печальна. Без матери скучает и часто плачет по отце.
— Девичьим слезам недорога цена, — заметила серебреница. — И без отца проживет.
— Еще и вотчину наживет, — подхватила бортничиха. — А нам каково, когда наших мужьев всех на княжую работу поставят? Бояре слезой откупятся, а мы — спиной!
В это время на холме громко грянули в бубны, и сразу вслед за тем раздался нестройный рев боевых труб. Все глаза опять устремились наверх. Детвора давно уж вскарабкалась на гору и прилипла ко всем щелям нового частокола. Теперь полезли туда и взрослые, в том числе и тощий Истома, за которым увязался убогий Зотик, слонявшийся без дела по берегу, как всегда, с луком и стрелами.
Истома знал, что со стороны Неглинной частокол попрогалистее. Он ползком прокрался туда, отыскал широкий просвет и втиснул в него лицо, прижавшись скулами к пахучим еловым бревнам. В двух шагах от него пристроился на корточках и Зотик.
С самого рассвета и до полудня Истома возил воду с реки на княжой двор. Пока он выливал ее из бочки в колоду, ему то и дело ударяли в нос и кружили голову валившие из поварни жирные съестные запахи — то вареной рыбы, то жареного мяса, то горячего теста. Напоследок знакомая стряпуха вынесла ему тайком бадейку подогретого пива и обломок пирога с луком. Тут у Истомы по всему животу разлилось тепло, а мысли закурчавились и побежали по новым стежкам. Когда же заглянул он сейчас в щель частокола, то и вовсе ошалел.
Весь красный двор был уставлен столами. Все столы были завалены такими горами всевозможных яств, каких Истома отродясь еще не видывал. К яствам со всех сторон тянулись руки. Какие-то рты глотали кусок за куском. А кому принадлежали руки и рты, этого Истома поначалу даже и не разглядел. Вокруг столов сновали слуги с блюдами, ковшами, братинами.
По ту сторону частокола, вплотную к нему, стояли бубенщики и трубачи. От их сапог крепко пахло дегтем. За ними колыхалась смутная человечья мешанина, где Истома различал временами лишь отдельные черты чужих лиц: то чью-то румяную жующую щеку, то чьи-то одеревенелые от хмеля морщины, то оскал чьих-то желтых зубов, то остановившийся глаз, подернутый пьяной слезой.
Перед бубенщиками высился на помосте небольшой стол, весь заставленный серебряной и золотой утварью, которая так и сияла на солнце. За этим столом спиной к Истоме сидели особо от всех оба князя. Он узнал их по высоким круглым шапкам. Их отделяло от Истомы такое короткое расстояние, что когда затихал порою людской гам, слышны даже становились отрывочные словечки князей.
Между ними в такой же, как на них, высокой шапке, на такой же, как под ними, резной скамье, накрытой подушкой, стоял маленький Олег. Отец придерживал его за плечи.
Юрий взял со стола большой, окованный серебром турий рог на серебряных же ножках. Это была заветная посудина, из которой дозволялось пить вино только князьям.
Поднеся рог к губам мальчика, Юрий медленно вылил вино в детский рот — все, до последней капли.
И тотчас же над самым ухом у Истомы оглушительно рявкнули страшные трубы, и бубны рассыпались неистовым звяканьем и трескотней.
Когда они утихли, Истома просунул руку сквозь частокол, дернул одного из бубенщиков за полу и спросил, в честь чего они гремели.
— Посвятанье справляют, — ответил тот.
— Кого сватали-то? — удивился Истома. — Тут и девок нет.
— Княж-Юрьеву дочь помолвили, — объяснил бубенщик, — за очи: отцы по рукам ударили.
— А жених кто? — полюбопытствовал Истома.
— Эвон жених.
Бубенщик мотнул подбородком в сторону восьмилетнего Олега, который, соскочив со скамьи, еле удержался на ногах. На нем лица не было.
Около охмелевшего мальчугана суматошился Юрьев чашник, ища глазами кормильца.
А дряхлому кормильцу было не до воспитанника. Хилый старикашка сидел в стороне на сосновом пеньке и с бессмысленно-хитрой улыбкой, подняв скрюченный палец, вытягивал тончайшим голосом какую-то замысловатую песню.