Московские праздные дни
Шрифт:
Варлаам — один из самых почитаемых в Новгороде святых. Сын богатых родителей, он раздал имущество бедным, уединился в урочище Хутынь, в десяти верстах от Новгорода, где основал монастырь. На острове он проводил время в постах и молитве, чем снискал дар прозрения. Скончался в 1192 году, был похоронен в монастыре, им основанном.
Есть легенда, что спустя много лет после смерти святого пономарь того монастыря Тарасий, пришед однажды ночью в церковь Спаса Хутынского, имел видение. Гробница преподобного Варлаама открылась, святой вышел из нее и послал Тарасия на кровлю церкви.
Взобравшись на кровлю, Тарасий увидел, что озеро Ильмень встало дыбом, поднялось вертикально
Есть икона середины XVI века, изображающая этот сюжет.
Дмитрий Лихачев в молодые годы, еще до войны, поднимался на кровлю храма — и испытал схожие ощущения. Водный горизонт вздулся и навис над ним горой; Ильмень был зол и темен и готов был пролиться на город, но некая невидимая стена удерживала его. Что это была за стена?
В истории этих видений интересен сам «прием» с опрокидыванием плоского озера.
Конечно, на новгородской глади любой подъем, пусть и на кровлю Спасской церкви, может смутить ум и преломить зрение.
Об этом и речь. Буквально: о переломе плоскости в пространство. Так, образно, и вместе с тем конфликтно приходит понятие об объеме, трех измерениях (всего-то).
Варлаам Хутынский учит пономаря Тарасия пространству.
Это сложный урок. Для плоско лежащего Новгорода пространство искусственно, внешне. Ему нужно учить, взламывая исходную ментальную плоскость по принципу ступени или плотины.
В данном контексте праздник Троицы выглядит как торжество плотины, инструмента большего по числу измерений по отношению к чухонской глади здешнего мира.
Плотина Троицы (в календаре) ставит вертикально пасхальную гладь, побуждая северян к расширению мысли, к росту ее в объем. Так понукал спящего пономаря Тарасия преподобный Варлаам, загоняя его ночью на крышу храма, дабы он узрел вертикальное строение мира.
Для возведения и удержания в своей голове пространства нужно усилие — пространство являет собой продукт творческого усилия. Светлая пасхальная плоскость, столь комфортная для нас, привычных к чтению, как будто не побуждает к такому усилию; но календарь, осознанно сверстанный, диктует свое. Майский (Георгиевский) подъем возводит пасхальную плоскость, точно лестницу духа, к Вознесению и Троице. Здесь, дойдя до высшей точки, у самых облаков, у летнего порога средневековая русская плоскость исчерпывает себя, обрывается, точно трамплин.
В этом пункте открывается новый простор. Время, до Троицы покойно текшее, находит на плотину праздника и возрастает в объем.
Здесь пункт Пушкина. В своем движении по планете года, по кругу праздников — поочередно в каждом открывая следующую грань, следующий звук, — он приблизился к месту, для себя важнейшему, к зениту.
Девятник, день Варлаама Хутынского, новгородского просветителя (пространств) стал для него днем метафизического испытания. В этот день поэту потребовалось поднять над собой купол (христианского) небосвода и одновременно внизу различить пропасть, по дну которой змеятся русалки и ходит языческое чудище Василиск. Между этой землей и этим небом, в полном летнем воздухе открывается русская толща — вся целиком, не различающая племен и наций, сословий и состояний.
В этот больший воздух выставлен русский трамплин, точка обозрения троическая.
Пушкин разбежался по бумажному трамплину и прыгнул в народ.
Вышел в свет.
*
Впоследствии
Даже мелочи ему напоминали об этом. Есть анекдот о том, как поэт, спустя два года после выхода из Михайловского, шел однажды в Петербурге по Невскому проспекту и вдруг в витрине книжной лавки Смирдина увидел картину Брюллова «Итальянское утро» (так тогда презентовали картины). Все мы помним эту картину: девушка, собирающая виноград. Самое замечательное в ней — воздух, трехмерие, предъявленное так ясно и просто впервые в русской живописи. Как будто в витрине открылась еще одна малая витрина, в которой выставлена была Италия. Пушкин остолбенел. Вот! — закричал он, — вот, смотрите! Я так же пишу стихи. Прохожие обернулись на витрину, но стихов в ней не увидели. А он все продолжал, в большом волнении: — Я так же стал писать стихи, и теперь все так пишут. Этот господин начал так писать картины, теперь все скоро будут так писать, вот увидите. Это же так просто.
Ничего не просто. «Вознесение» в пространство непросто, особенно в России, в которой оное пространство прежде полета должно быть выдумано, возведено в голове заново.
Полет, отрыв, то просто, что совсем не просто: все о Пушкине. Его разбег от Вознесения к Троице и старт с ее площадки вверх и в свет составляют узнаваемый пушкинский жест. Жест отмечен в календаре будто бы сам собой. Конец мая, начало июня — мы вспоминаем Пушкина, не только потому что он об эти дни родился. Это его сезон: насыщения летним пространством. Это просто его дни, нами самими без труда понимаемые как пушкинские. Всё праздники пространства.
Пушкин предстает классическим вознесенским (ренессансным) персонажем, фигура которого во всей полноте смыслов и обстоятельств олицетворяет поворотный пункт в календаре (русской культуры и истории): переход из весны в лето, в пространство и свет, большие по знаку — в пространство времени.
Иначе бы в том году он не уверовал, если бы не различил этой новой просторной сцены. Здесь могут вступить в силу все привычные представления о Пушкине как бунтаре и (большей частью) безбожнике, по крайней мере опасном насмешнике над сокровенными предметами. Но все это поздние перетолкования, новое уплощение Пушкина, а не сам он.
Положение памятника
Москва не могла пропустить в своем перманентном оформлении ключевой (между весной и летом, между плоскостью и пространством) пушкинский сюжет.
Свои противоречивые ощущения от этого революционного перехода она связывает прямо с Александром Сергеевичем и соответственно обустраивает в своих пределах характернейшее пушкинское место.
Столь же заметное и ответственное, как заметен и ответственен переход из весны в лето. Столь же яркое и показательное во всякой своей проекции, как сам поэт.