Московский душегуб
Шрифт:
– Господи, как же не повезло бедняжке!
– Вы имеете в виду Настю?
– Красивый, сильный человек – и такое абсолютное презрение к другим людям. Патологическая глухота к чужому существованию. Как же она выдержала так долго?
И вы еще спрашиваете, почему плачет?
– С чего вы взяли, что я презираю людей?
– Презираете – слабо сказано. Они для вас просто не существуют. Вот маленький красноречивый штрих.
Мы с вами здесь битый час беседуем, но вы даже не поинтересовались, как меня зовут. Действительно, зачем вам? Кто я такой? Нелепое препятствие на пути героя.
С такой же легкостью, как мухе, вы оторвете голову и мне, если понадобится. Верно?
– Более того, – согласился Алеша. – Получу от этого удовольствие. Вот вам еще один красноречивый
Это не я прячу вашу жену, а вы мою. И это не я вываливаю перед вами интеллигентскую блевотину, а вы передо мной. А я вынужден терпеть, потому что не знаю, где Настя… Не доводи до греха, старик!
– Уж какой великолепный зверь! – искренне восхитился художник и отодвинулся вместе со стулом. Он еще владел собой, но Алешина улыбка помертвела, и художник сознавал, что его самообладания не хватит надолго.
Он прожил трудную, но честную жизнь, полную размышлений о путях Господних, и надеялся встретить смерть в благолепии, но вот на склоне лет к нему на порог заглянул страшный гость, в облике которого было что-то такое, что ломало все его прежние представления о человеческой сущности. Потускневший взгляд молодого человека был равен приговору судьбы. Художник почувствовал, как все нутро его съежилось, онемело, и лишь слабо шевельнул рукой, то ли прося пощады, то ли в знак протеста.
– Потек, писака, – брезгливо усмехнулся Алеша. – Не дрожи, не трону. Говори, где она?
Старик промычал что-то нечленораздельное. Алеша подал ему недопитый стакан. Молоко оживило старика, чуть не впавшего в столбняк.
– Вы гипнотизер? – спросил он.
– Конечно, а ты как думал? С вами иначе нельзя.
– Настя позвонила домой… Там ей кто-то что-то сказал, она тут же собралась и уехала. Честное слово, это правда.
– Вижу, что правда, – Алеша поднялся. – Сожалею, что напугал. Сам виноват… Имени твоего мне действительно не нужно, потому что его у тебя нет… Где телефон?
– В комнате, налево…
Алеша дозвонился до Вдовкина. Тот был похмеленный, но не сильно.
– Жду, – доложил он. – С минуты на минуту приедет.
– Смотри не выпусти. Я скоро.
– Алеша, она поверила.
– Правильно сделала. Покажи ей бритву на полочке в ванной…
Художник потянулся его провожать, семенил следом по дорожке, точно побитая собака.
– Алексей, почему вы сказали, что у меня нет имени?
– Это уж у Насти спроси.
Сел в машину и укатил.
* * *
Несколькими часами раньше, а именно в семь утра, Иннокентий Львович проводил экстренное совещание с двумя сотрудниками. Совещание проходило в его домашнем кабинете. Лишь час назад ему доложили подробности погрома на Садовом кольце, но это печальное известие не застало его врасплох. Он был собран, строг, подтянут и даже успел облачиться в темно-синий двубортный костюм с серебряными часами-луковкой в жилетном кармашке.
Двое гостей, напротив, выглядели так, словно еще не совсем проснулись после тяжкой ночной попойки.
Впрочем, так оно и было. Костю Шмыря, сорокалетнего мужчину монголоидного типа, звонок шефа вырвал из объятий славной и добросердечной потаскушки Любы, которая усердно ублажала его до рассвета, не давая ни минуты передышки. Перед тем в ночном клубе "Бродвей" Костя Шмырь просадил в покер несколько сотен долларов залетному купчишке из Ашхабада, а также принял на грудь несметное количество крепчайшей смородиновой настойки, фирменного напитка, приготовляемого в этом заведении по древнему рецепту алтайских схимников. Таким образом, Костя Шмырь был не то чтобы переутомлен, но как-то не слишком отчетливо представлял, какое нынче столетье на дворе. Деликатная красотка Люба, наблюдая, как он после звонка шефа сослепу попытался напялить на себя ее прозрачные нейлоновые трусики, хихикнула в кулачок и заметила:
– Может быть, Костик, солнышко, тебе сегодня пока никуда не ехать, а сначала поспать?
Это был дельный совет, но, к сожалению, Шмырь не мог ему последовать. По тону Грума он уяснил, что случилось что-то из ряда вон выходящее, невероятное, и если он заартачится, то вряд ли будет правильно понят.
Пятый год он командовал службой безопасности у Грума и не собирался рисковать ответственной и, главное, высокооплачиваемой работой ради лишнего часа сна.
Послужной список у него был впечатляющий. Если исключить пять лет, проведенных в тюрьме (вооруженный грабеж, неловкий, плохо подготовленный каприз оголтелой молодости), то все остальные годы он старательно, упорно, со ступеньки на ступеньку перебирался все выше и выше в подпольной иерархии авторитетов, пока не достиг нынешнего благополучного и твердого положения. По характеру Костя Шмырь был немногословен, угрюм, отчасти даже застенчив, но обладал редким даром убеждения и умел держать в узде самую разношерстную, отпетую публику, искусно направляя стихийное буйство громил в русло четко продуманных, иной раз удивительно изящных карательных акций. Никогда он не останавливался перед внезапными крайними мерами, но также не было в его практике случая, кроме того первого, неудачного налета, чтобы он действовал наобум. Тот, кто знал Костю Шмыря достаточно близко, рано или поздно (чаще рано) приходил к досадной мысли, что с этим, обыкновенно хмуро улыбающимся человеком надо не то чтобы постоянно держать ухо востро, но лучше всего вообще не попадаться ему на глаза без крайней нужды. При этом за ним не водилось ни особой жестокости, ни склонности к изощренному, немотивированному злодейству. Просто это был человек, чьим ремеслом было наводить ужас, и выполнял он свою работу с ясным умом и искренним удовольствием.
Вторым человеком, кого пригласил в такую рань Иннокентий Львович, был тридцатипягилетний Митя Кизяков по кличке Калач. Свое прозвище он получил, скорее всего, за сдобную, лучезарную внешность: кругленький, обтекаемый, небольшого росточка, с пухлым тельцем, с пухлым личиком, Калач на всех производил впечатление безобидного добряка, которому так и хотелось отвесить щелбана по его глянцевой лысоватой тыковке. В сущности, своим приятным обликом Калач удивительно напоминал самого Грума, если снять с последнего очки и переодеть в шерстяную фуфайку. Не случайно среди Грумовой челяди бытовало мнение, что бедный Калач уродился внебрачным сыном хозяина, но скрывает это обстоятельство благодаря природной скромности. Грум знал об этом диком предположении, и оно его раздражало, особенно когда на него глумливо намекал Елизар Суренович. Митя Кизяков был личным снайпером владыки, сменив на этом посту знаменитого Гришу Губина, принявшего мученическую смерть четыре года назад. Талант у Калача был от Бога. Своими пухлыми, короткими ручонками он управлялся с любым оружием, как опытный карточный шулер управляется с крапленой колодой, но, конечно, предпочитал иметь дело с карабинами "Степ" английского производства, оснащенными японской выделки оптическими прицелами.
Их у него было три, и все дареные за подвиги. В бытность ясноглазьм девятнадцатилетним отроком, призванный по разнарядке в армию, он на первых же полковых учениях без натуги выбил норму международного мастера, через год был включен в олимпийскую сборную, где на него делали ставку, как на неожиданно воссиявшую звезду первой величины, но – увы! – этих ожиданий он не оправдал. Митя подвел командование, выдавшее ему путевку в жизнь. На предварительных сборах в местечке Комарове под Питером, тайком глотнув самогона, Митя вдруг расстрелял в упор собственного тренера, заподозрив его в неуважении то ли к нему лично, то ли к своей престарелой матушке, крестьянке Орловской губернии. Протрезвев в КПЗ, он ничего не помнил и искренне уверял следователя, что за всю жизнь мухи не обидел, а тем более не способен на такое страшное злодеяние, как убийство любимого наставника. После трехмесячного обследования, сначала в обыкновенной клинике, а впоследствии в институте им. Сербского, ему поставили редкий и сложный диагноз, который на простой язык можно было перевести так: неадекватная психопатическая реакция на спиртное. Иными словами, выпив чарку водки, Митя Кизяков мгновенно превращался в неукротимого дикаря. Через шесть лет его выпустили на волю, как выздоровевшего и отбывшего наказание, но предупредили, что если он хоть раз нарушит табу на алкоголь, то заберут в психушку уже навсегда.