Московский процесс (Часть 1)
Шрифт:
— Я читала вашу книжку и давно хотела вам сказать: все, что вы написали и о нашем институте, и о спецбольницах, — правда.
Я знаю, она не лицемерит: она уже говорила об этом прессе.
Прошло тридцать лет с того дня, как я впервые переступил порог этого когда-то зловещего учреждения. Из всех, кто меня знал «пациентом», осталось только два человека: старая нянечка Шура и «почетный директор», «академик» Г. В. Морозов, наш доктор Менгеле, который, говорят, предпочитает здесь больше не появляться.
Впрочем, так ли уж окончательны эти перемены? Ведь никто не отменял наших диагнозов, никто и не подумал извиниться за всю ту клевету, которая десятилетиями на нас обрушивалась
9. Во что они верили?
Бесспорно, использование психиатрии в качестве инструмента политических репрессий было наиболее ярким преступлением против человечества послевоенной эпохи. О нем будут помнить наши потомки много столетий спустя, как мы помним гильотину французской революции, как останутся в истории сталинский ГУЛАГ и гитлеровские газовые камеры. Более того, приведенные выше документы однозначно показывают, что это была не случайность, не прихоть исполнителя, а политика политбюро, без чьей воли ни один волос не мог упасть с наших голов. Однако, как ни странно это звучит, но, даже прочитав все эти бумаги, я не могу до конца ответить на вопрос, понимало ли политбюро, что оно делало? Ведь при всей своей практичности они действительно жили в фантастическом мире соцреализма, где факт от фикции, информацию от дезинформации уже невозможно было отличить. Тем более людям, для которых истина инстру-ментальна («классова») по определению, в силу их идеологии. Она ведь тоже, как и законность, подчинялась принципу «целесообразности».
В самом деле, применимы ли вообще к этим людям такие понятия, как добро и зло, ложь и правда? Я не знаю. Тем более, что в коммунистической новоречи эти, как и многие другие, привычные нашему уху слова имели совершенно иное значение. Скажем, обвиняя нас в «клевете на советский общественный и государственный строй», навязчиво, словно заклинание, повторяя во всех своих документах, решениях, посланиях термин «клеветнический» при определении наших высказываний, публикаций, материалов самиздата, действительно ли они верили, что мы искажаем реальность, сознательно или хотя бы бессознательно? Да нет, конечно. Но сами понятия «реальность», «действительность» имели в их языке совершенно другой смысл.
Идеология отвергала что бы то ни было общечеловеческое, в том числе и смысл слов: не могло быть просто «реальности» или «действительности» — она была или «буржуазной», или «социалистической». Таким образом, «клевета на социалистическую действительность» означала просто несоответствие сказанного или написанного тому образу «реального социализма», который само же политбюро и создавало. А в этом образе, по определению, не могло быть «органических пороков» или изъянов, могли быть только «отдельные недостатки» или «проблемы роста».
Легко себе представить, к какому абсурду все это должно было приводить даже в чисто языковом смысле. Вот, скажем, Андропов в письме Брежневу по поводу высылки Солженицына пишет, что книга «Архипелаг ГУЛАГ» — безусловно антисоветская, но «факты, описанные в этой книге, действительно имели место». А в некоторых документах даже появляется выражение «клеветнические факты», которое и объяснить-то невозможно вне советской системы. И как тут было не запутаться, что «действительно», а что «действительно действительно»?
Дело усложнялось еще и тем, что со временем понятия формализовались, а язык упрощался. Так, прилагательное «социалистический» перестали употреблять с каждым словом — это разумелось само собой. А какой же еще? Другого не дано. Поэтому, например, нельзя было сказать: «В СССР нет демократии», — тем более, — «В СССР нет настоящей демократии». Как же нет! Есть демократия социалистическая — в отличие от буржуазной, самая настоящая. И если за это вас обвиняли в «клеветнических измышлениях», то это просто означало статью 190 Уголовного Кодекса, а если в «антисоветских измышлениях», то статью 70, в то время как выражение «идейно вредный» значило, что вам повезло и нас, скорее всего, только выгонят с работы, из партии, комсомола, института или чего-нибудь еще, то бишь применят «меры профилактики». Точно так же, как в 30-е годы выражение «враг народа 1-й категории» означало расстрел, а 2-й категории — концлагерь или ссылку.
Выходит, сказать, что же они в политбюро думали «на самом деле», просто невозможно. Да и было ли у них это «на самом деле»? Из порочного круга соцреализма просто не было выхода. Не мог один член политбюро спросить другого: «Вот вы, Иван Иванович, докладываете, что благосостояние советского народа неуклонно растет. А как на самом деле?» Для них, высших распорядителей и созидателей воображаемого мира соцреализма, «на самом деле» было то, что сказала партия. И если благосостояние народа при социализме должно неуклонно расти, то оно и росло… во всех отчетах.
Или, например, если в 30-е годы партия решила, что «по мере построения социализма классовая борьба возрастает», то и число «врагов народа» росло соответственно. Верили они или нет, что их же вчерашний коллега и сотоварищ стал сегодня «врагом народа»? Удивляло ли их, что эти «враги» исчисляются непременно в круглых цифрах — сотнях, тысячах, десятках тысяч?
Такой вопрос не имеет смысла. Он, я уверен, никогда и не обсуждался, да скорее всего и в голову не приходил. Решалось и обсуждалось другое масштаб и целесообразность проведения чисток. И точно так же в наши дни никого из них не волновало, страдаем ли мы психическими заболеваниями или нет. Даже факт внезапного роста психически больных в стране — на 42,8 % за пять лет (см. цифры, приведенные в документе на стр.168) — не вызвал у них ни удивления, ни сомнений.
Более того, прочитав столько документов, ими написанных (или подписанных), я, тем не менее, не могу с уверенностью сказать, верили они хотя бы в свою идеологию или все это было сплошное лицемерие. С известной степенью вероятности можно утверждать, что верил Ленин и его непосредственное окружение. Допускаю, что при всем своем цинизме верил в «историческую оправданность» своей деятельности Сталин, под конец даже чувствовавший себя полубогом, воплотившим в своей личности «историческую истину». Без сомнения, какая-то наивная, вполне крестьянская вера в социализм была у Хрущева. Но скажите мне — во что верили Брежнев, Андропов, Черненко? Конечно, все это были люди не великого интеллекта, к самоанализу не склонные, но ведь должны же были они верить во что-то? Должны были иметь те «цели», сообразно которым надлежало действовать?