Московское зазеркалье
Шрифт:
— Для «Их»?
— Для «Их».
— Пойдемте! — сказал он решительно и запахнул халат. Мы спустились по лестнице и через черный ход вышли во двор. На пустыре торчали пятиэтажные кирпичные коробки, похожие на административные корпуса дореволюционных фабрик.
— Раз, два, три, четыре… пять, — пересчитал он корпуса. — Это должно быть пятым строением.
— Но там нет жизни.
— А где она есть? Но если «Их» существует, хотя бы силится стать, то лишь в этом доме. Видите, наверху хотели вымыть окно, это знак человеческого обитания. Все остальное мертво. — И, сказав эти зловещие слова, человек, которого я вынул из старой голландской картины, исчез во тьме дверного проема, как в
Водитель, которого я известил, что пятое строение найдено, не пожелал заехать во двор. Он запер машину и пошел со мной. То ли он хотел меня охранять, то ли боялся остаться один. После Сретения он потерял доверие к городу.
Огромный двор походил на кладбище ушедшей цивилизации. Его заполняло чудовищное месиво из битого кирпича, искореженной арматуры, деревянных стропил, ящиков, останков всевозможных механизмов и домашней утвари, стеклотары, консервных банок и всякой невообразимой дряни. Я убежден, японцы охотно взяли бы эту восхитительную помойку взамен Курильских островов, без которых нам не обойтись. Впрочем, у советских своя гордость, и я не уверен, что, зайди разговор о продаже японцам помойки за двадцать пять миллиардов долларов, наши люди пошли бы на такую сделку с совестью. Нет, мы не отдадим за чечевичную похлебку то, что создано свинством многих поколений.
Мусор кишел крысами. Непонятно, какое пропитание они находили там. Быть может, вывелась особая порода, способная пожирать бумагу, картон, железный лом? И еще было много ворон, усеявших сухие сучья мертвых вязов. Другие расхаживали с развальцем по земле, заложив руки за спину. По-моему, их волновали крысы, но не было ни одной попытки нападения, и крысы на них плевать хотели.
Людей в этом девственном мире не водилось, а дом, где, по мнению естествоиспытателя, должен был находиться «Их», с приближением к нему обретал все более нежилой вид, дыша из подвала ледяной остудью и тленом.
Мы обошли его кругом, обнаружив за другим торцом странную спящую жизнь. Здесь находился квадрат зеленой травы в обрамлении пыльных кустов давно отцветшей ржавой сирени и две скамейки. На них дремали, свесив головы в соломенных шляпах, очень старые люди в чесучовых пиджаках, сбежавшие со страниц журнала «Смехач» исхода нэпа. Так выглядела на карикатурах предприимчивая нечисть, на самом же деле люди, сумевшие в баснословно короткий срок поднять рухнувшую экономику. Неужели возвращается этот, казалось бы, навсегда исчезнувший тип сметливого, умелого, чуть наивного, не прибегающего к мимикрии дельца?
Мы идем к рынку неохотно, спотыкаясь, как Подколесин к невесте, с тайной надеждой в последний момент выпрыгнуть в окно. Но подслепые глаза старых «оптиков», как шутливо-почтительно называли их в пору рыночной примаверы, видят дальше и зорче, и чесучовая боевая форма извлекается из нафталина, и полосатая шелковая ленточка нашивается на прохудившуюся соломку канотье.
На зеленой траве то ли дремали, то ли замерли выжидательно дети, погасив в себе всякое движение жизни.
А что, если дети совсем не случайно расположились у подножия последних могикан частного предпринимательства? Дремлющие, такие непрочные с виду старички сильнее танков и БТР, сильнее «Калашниковых», «черемухи» и хорошо заточенных лопаток в руках пустоглазых кровопусков. И молодая жизнь тянется к ним, ведь так хочется хлеба и зрелищ, движения, песен и хорошей большой любви. Фигуры ископаемых поникли, склонились, как плакучие ивы над рекой, их сон подобен смерти, но это обманчиво, они проснутся в должный час для решающего броска в светлое будущее…
Мы вернулись к дому.
— Надо подняться наверх, — сказал водитель, углядевший живой глаз тронутого мокрой тряпкой окна.
— А лифт тут есть?
Он засмеялся:
— Ишь чего захотели! Хорошо, коли лестница цела.
— Мне ее не осилить.
— Ладно. Я сам подымусь и пригоню их вниз.
— Весь «Их»?
— Всех их, — поправил водитель и с отвагой японского искателя жемчуга нырнул в подъезд.
Я не успел соскучиться. Из темной страшноватой дыры подъезда с дверью, висевшей на одной петле, появилось шествие. Впереди не шло — даже самая легкая поступь груба, отдает мускульным усилием, — а туманно перетекало удлиненное существо, все из лунного серебра; невесомые Боттичеллиевы волосы долгими прядями обрамляли узкое лицо, ниспадая до осиной талии. Она словно по проволоке двигалась, ставя ноги в одну линию, — это создавало ощущение непрочного равновесия, казалось, она может сорваться с той узкой полоски, которую так скромно выгадала себе во Вселенной, как цирковая канатоходка, сделавшая неверный шаг в подкупольной выси, и рухнуть в околоземную бездну. «Господи, коли это случится, пошли ей два белых крыла!»
Ко мне вернулась давно утраченная острота зрения. Я издали разглядел ее всю: от носков туфель до раздвоя пепельно-золотистых волос над выпуклой смуглотой лба, от нежных колен до ресниц, отягощенных тенями, которые они то опускали на высокие скулы, то взвеивали выспрь; поблуждав взглядом по благодатному ее облику, я сосредоточился на серых в синь глазах, готовых излиться слезами, как у Сепфоры, но не от томной слабости, а от безмерного сострадания к убожеству окружающего.
За ней шел пятнадцатилетний мальчик, невысокий, стройный и гибкий, с милым петушком на макушке. Все выглядело на редкость ладненько на его грациозной фигурке: и серый клетчатый пиджачок, и легкие бежевые брюки, и синяя в полоску рубашка, позволяющая видеть в распахе ворота тонкую незащищенную шею.
«Какой славный у нее сынок!» — полыхнуло из глубины склероза, но я сразу перехватил дурацкую мысль, не дав ей развиться в дурацкий поступок: отечески потрепать подростка по затылку. Как может он быть ее сыном, когда ей самой лет двадцать пять? Даже при тех ранних браках, которые практикуются в нашей школе, у нее не могло быть такого большого сына. Наверное, младший братишка, зашедший проведать сестру, а может, принесший ей завтрак в узелке, словно кусочек дня, и захотевший взглянуть на еле живого писателя.
— Я — Оля, — сказала девушка. — Вы говорили со мной по телефону. А это наш главный редактор.
Глупо улыбаясь, я протянул пацанку руку, он ответил мне крепким мужским пожатием.
— А рукопись? — как-то славно всполошилась Оля.
«Милая, — хотелось мне сказать, — ну какая еще рукопись? Разве есть тебе дело до наших жалких игр, до всей пустой суеты, которой земная персть подменяет жизнь? Ведь это не Богово, да и человеческое — едва ли. А ты от Бога, ты последний Его привет миру, который Он так вдохновенно создавал, а создав, одобрил и доверчиво подарил человеку. И во что тот превратил Божий подарок! Зачем ты здесь, средь этих темных кирпичных коробок, ржави, каменной слизи, крыс, чесучовых старцев и оцепенелых надежд на лавочное чудо? Ты же из другой Вселенной, там хрустальный воздух и серебряная вода».
Она ждала, улыбаясь и перебирая руками то правую, то левую прядь, чтобы не застили свет. Но истинный смысл жеста был в другом — в отвлечении собеседника, в ней шла какая-то душевная работа, никак не связанная с бедной очевидностью происходящего: то ли ускользающая мысль, то ли навязчивое воспоминание, то ли какая иная тревога туманила ей взор, но она не хотела, чтобы неполнота ее присутствия среди нас стала заметна. И жестом, имеющим якобы практический смысл, она подчеркивала свою озабоченность интересами «Их».