Москва 2042
Шрифт:
В просторном и светлом зале Дзержин Гаврилович Сиромахин поздравил меня с легким паром. Он был один. Остальные, он сказал мне, уехали.
— Ну а теперь, дорогуша, последняя формальность, и едем отдыхать.
Мы вошли в дверь с вывеской Кабинет удовлетворения ритуальных потребностей. Я испугался, что там опять окажется что-нибудь неприличное, но ошибся.
За длинным столом, на стульях с высокими спинками, под большим портретом Гениалиссимуса сидели три толстых тетки, все три генеральского звания. Видимо, они
Впрочем, она тут же посуровела и объявила мне, что, вступая на основную священную территорию Москорепа, я должен произнести клятву гражданина коммунистической республики.
— Повторяйте за мной! — приказала она.
Всю клятву я, конечно, не помню. Помню только, что начиналась она с благодарности Гениалиссимусу за оказанную мне честь. Как коммунистический гражданин, я должен был соблюдать строжайшую дисциплину на производстве, в быту и общественной жизни, выполнять и перевыполнять производственные задания, бороться за всемерную экономию и всеобщую утилизацию, свято хранить государственную, общественную и профессиональную тайны, тесно сотрудничать с органами государственной безопасности, сообщая им обо всех известных мне антикоммунистических заговорах, действиях, высказываниях или мыслях.
Почти все предыдущее я повторял послушно, но тут остановился, посмотрел на судей.
— Вы знаете, — сказал я. — Это как-то не того. Я в общем-то доносить не умею.
— Как это не умеете? — удивилась главная судья. — Вы, я слышала, даже романы писать умеете.
— Ну да, — сказал я, — романы-то это что. Романы все-таки не доносы.
— Что вы! — успокоила меня она. — Доносы писать гораздо проще. Ничего такого особенного не надо выдумывать, а чего услышали, то и доносите. Кто где какой анекдот рассказал, кто как на него реагировал. Это же очень просто.
— Для вас, может быть, просто, — вспыхнул я, — а для меня нет. Я и в прошлой жизни стукачом не был, а теперь не буду тем более.
Все три женщины переглянулись.
— Дзержин Гаврилович, — сказала сердито старшая. — Что это вы к нам такого зеленого комсора приводите? Почему вы его предварительно не обработали? Вы уж сначала поговорите с ним, а потом, когда уговорите, тогда мы его послушаем снова.
Я видел, что Дзержин смущен. Когда мы опять оказались в зале, он схватил меня за руку и поволок куда-то в угол.
— Вы с ума сошли, дорогуша! — зашептал он, боязливо оглядываясь. — Что же это вы такое со мной делаете? Разве можно такие слова говорить?
— А что я такого сказал? — спросил я.
— Неужели вы даже не понимаете, что сказали? Вы демонстративно отказались сотрудничать с органами и даже произнесли какое-то слово стукач. Я даже не знаю, где вы его слышали. Это устарелое, это гадкое слово. У нас здесь, конечно, полная свобода в пределах разумных потребностей, но за такие слова не только в кольцах враждебности, а и у нас наказывают. Так что давайте вернемся туда, но без фокусов.
— Нет, — сказал я твердо. — Нравится вам или не нравится, но я прибыл сюда вовсе не для того, чтобы на кого-то стучать.
— О Гена! — пробормотал он. — Глубоко же в вас сидят социалистические предрассудки. Неужели трудно повторить какие-то слова! Это же не больше чем ритуал. Поклянетесь, что будете доносить, а сами не будете. Или будете писать ложные доносы и сдавать лично мне. А я их куда-нибудь под сукно.
— Ну знаете! — возмутился я. — За кого же вы меня принимаете? Если у вас такой коммунизм, что без доносов никак нельзя, то я вообще в вашей Московской репе не желаю оставаться ни одного лишнего часа. Я немедленно возвращаюсь к себе в Штокдорф.
— Ну и езжайте, — сказал он, вдруг рассердившись. — Сейчас я прикажу вернуть вам ваши вещи и можете возвращаться. Если вам не интересно посмотреть, как мы живем… А собственно говоря, вам это и не нужно. Вы привыкли свои романы из головы выдумывать, вот и про нас можете насочинять разных нелепиц и небылиц. Что ж, нас этим не удивишь. Про нас много всякой клеветы наворочено. На одну больше, на одну меньше…
Он отвернулся к окну с видом обиженным и огорченным.
Мне тоже было неприятно. Не люблю зазря обижать людей. А кроме того, я подумал, ну что ж, действительно, тащился я сюда, рискуя, можно сказать, своей жизнью, и у самого порога повернуть обратно, даже не заглянув, что за ним?
— Ну ладно, — сказал я. — Черт с вами. Я вам уступаю. Но это последний раз.
— Ну и молодец! — Сиромахин даже подпрыгнул от радости. — Я знал, что вы человек мудрый и поступите правильно. А что касается этих самых доносов, то я вам скажу по секрету: их писать не на чем. У нас в Москорепе с бумагой… — он провел ребром ладони по горлу… полный зарез.
Часть третья
— Здорово вы меня все-таки вчера разыграли, — сказал я, поглядывая на Смерчева снизу и сбоку. — Я думал, у вас и правда коммунизм такой, какой я видел вчера, а он совсем не такой.
— Ну да, мы же знали, что вы юморист. Мы хотели вам показать, что и мы не без юмора.
Мы шли со Смерчевым вдоль широкой пальмовой аллеи. На этот раз он был не в форме, а в легком светлом костюме и в таких же светлых сандалиях. Солнце стояло в самом зените и светило ярко, но не слепило, грело, но не пекло. На ветвях пальм сидели какие-то невиданной красоты птицы и пели поистине райскими голосами.
Мы, собственно говоря, даже не шли, а летели, лишь время от времени отталкиваясь от земли. Во всем теле я чувствовал необыкновенную легкость, о чем и сказал Смерчеву.
— А вы не догадываетесь почему? — спросил, улыбаясь, Смерчев.
— Почему? — спросил я.
— Наши ученые изобрели устройство, сильно ослабляющее уровень земного тяготения.
— Неужели они даже до такого додумались? — спросил я. — А для чего же они это сделали?
— Просто так, — сказал Смерчев. — Чтобы людям было приятно жить.
Мы летели вдоль светлых высоких зданий. Они напоминали мне некоторые небоскребы Нью-Йорка, но были гораздо светлее и как бы воздушнее. Все они были соединены между собою прозрачными галереями, в которых тоже росли пальмы и глицинии.