Москва и москвичи. Репортажи из прошлого
Шрифт:
Юнкеров в нашей роте было пятеро. Нам отвели в конце казармы нары, отдельные, за аркой, где с нами вместе помещались также четыре старших музыканта из музыкантской команды и барабанщик Шлема, который привязался к нам и исполнял все наши поручения, за что в роте его и прозвали «юнкарский камчадал». Он был весьма расторопен и все успевал делать, бегал нам за водкой, конечно, тайно от всех, приносил к ужину тушеной картошки от баб, сидевших на корчагах, около ворот казармы, умел продать старый мундир или сапоги на толкучке, пришить пуговицу и починить штаны. Платье и сапоги мы должны были чистить сами, это было требование Вольского. Помещались мы на нарах, все вповалку, каждый
– Солдатик, ты на чем спишь?
– На шинели.
– А укрылся чем?
– Шинелью.
– А в головах у тебя что?
– Шинель.
– Дай мне одну, я замерз.
– Да у меня всего одна!
Никто из нас никогда не читал ничего, кроме гарнизонного устава. Других книг не было, а солдаты о газетах даже и не знали, что они издаются для чтения, а не для собачьих ножек под махорку или для завертывания селедок.
Интересы наши далее казарменной жизни не простирались. Из всех нас был только один юноша, Митя Денисов, который имел в городе одинокую старушку бабушку, у которой и проводил все свободное время и в наших выпивках и гулянках не участвовал. Так и звали его красной девушкой. Мы еще ходили иногда в трактиры, я играл на бильярде, чему выучился еще у дяди Разнатовского в его имении. В трактирах тогда тоже не получалось газет, и я за время службы не прочитал ни одной книги, ни одного журнала. В казарму было запрещено приносить журналы и газеты, да никто ими и не интересовался. В театр ходить было не на что, а цирка в эти два года почему-то не было в Ярославле. Раз только посчастливилось завести знакомство в семейном доме, да окончилось это знакомство как-то уж очень глупо.
На Власьевской улице, в большом двухэтажном доме жила семья Пуховых. Сам Пухов, пожилой чиновник, и брат его – помощник капитана на Самолетском пароходе, служивший когда-то юнкером. Оба рода дворянского, но простые, гостеприимные, особенно младший, Федор Федорович, холостяк, любивший и выпить и погулять. Дом, благодаря тому, что старший Пухов был женат на дочери петербургского сенатора, был поставлен по-барски, и попасть на вечер к Пуховым – а они давались раза два в год для не выданных замуж дочек – было нелегко. Федя Пухов принимал нас: меня, Калинина и Розанова, бывшего семинариста, очень красивого и ловкого. Мы обыкновенно сидели внизу у него в кабинете, а Розанов играл на гитаре и подпевал басом. Были у него мы три раза, а на четвертый не пришлось. В последний раз мы пришли в восемь часов вечера, когда уже начали в дом съезжаться гости на танцевальный вечер для барышень. Все-таки Федя нас не отпустил:
– Пусть они там пируют, а мы здесь посидим.
Сидим, пьем, играем на гитаре. Вдруг спускается сам Пухов.
– Господа, да что же вы танцевать не идете? Пойдемте!
– Мы не танцуем.
– Да и притом видите, какие у нас сапоги? Мы не пойдем.
Так и отказались, а были уже на втором взводе.
– А вы танцуете? – спросил он Розанова, взглянув на его чистенький мундирчик, лаковые сапоги и красивое лицо.
– Немного, кадриль знаю.
– Ну вот на кадриль нам и не хватает кавалеров.
Увел. Розанов пошел, пошатываясь. Мы сидим, выпиваем. Сверху пришли еще два нетанцующих чиновника, приятели Феди. Вдруг стук на лестнице. Как безумный влетает Розанов, хватает шапку, надевает тесак и испуганно шепчет нам:
– Бежим скорее, беда случилась!
И исчез.
Мы торопливо, перед изумленными чиновниками, тоже надели свои тесаки и брали кепи, как вдруг с хохотом вваливается Федя.
– Что такое случилось? – спрашиваю.
– Да ничего особенного. Розанов спьяна надурил… А вы снимайте тесаки, ничего… Сюда никто не придет.
– Да в чем же дело?
– В фанты играли… Соня загадывала первый слог, надо ответить второй. А он своим басом на весь зал рявкнул такое, что ха-ха-ха!
И закатился.
Мы ушли и больше не бывали. А Розанов, которому так нравилась Соня, оправдывался:
– Загляделся на нее, да и сам не знаю, что сказал, а вышло здорово, в рифму… Рядом со мной стоял шпак во фраке. Она к нему, говорит первый слог, он ей второй, она ко мне, другой задает слог, я и сам не знаю, как я ей ахнул тот же слог, что он сказал… Не подходящее вышло. Я бегом из зала!
Рота вставала рано. В пять часов утра раздавался голос дневального:
– Шоштая рота, вставай!
А Шлема Финкельштейн наяривал на барабане утреннюю зорю. Сквозь густой пар казарменного воздуха мерцали красноватым потухающим пламенем висячие лампы с закоптелыми дочерна за ночь стеклами и поднимались с нар темные фигуры товарищей. Некоторые, уже набрав в рот воды, бегали по усыпанному опилками полу, наливали изо рта в горсть воду и умывались. Дядькам и унтер-офицерам подавали умываться из ковшей над грудой опилок.
Некоторые из старых любили самый процесс умывания и с видимым наслаждением доставали из своих сундуков тканые полотенца, присланные из деревни, и утирались. Штрафованный солдат Ик Пономарев, пропивавший всегда все, кроме казенных вещей, утирался полой шинели или суконным башлыком. Полотенца у него никогда не было…
– Ишь, лодырь, полотенца собственного своего не имеет, – заметил ему раз взводный.
– Так что, где же я возьму, Трифон Терентьич? Из дому не получаю денег, а человек я не мастеровой.
– Лодырь ты, дармоед, вот что. У исправного солдата всегда все есть; хоть Мошкина взять для примеру.
Мошкин, солдатик из пермских, со скопческим безусым лицом, встал с нар и почтительно вытянулся перед взводным.
– Мошкин от нас же наживается, по пятаку с гривенника проценты берет… А тут на девять-то гривен жалованья в треть, да на две копейки банных не разгуляешься…
– Не разгуляешься! – поддержал Ежов.
Ежов считался в роте «справным» и «занятным» солдатом. Первый эпитет ему прилагали за то, что у него все было чистенько, и мундир, кроме казенного, срочного, свой имел, и законное число белья, и пар шесть портянок. На инспекторские смотры постоянно одолжались у него, чтобы для счета в ранец положить, ротные бедняки, вроде Пономарева, и портянками и бельем. «Занятным» называли Ежова унтер-офицеры за его способность к фронтовой службе, к гимнастике и словесности, обыкновенно плохо дающейся солдатам.
– Садись на словесность! – бывало, командует взводный офицер из кантонистов, дослужившийся годам к пятидесяти до поручика, Иван Иванович Ярилов.
И садится рота кто на окно, кто на нары, кто на скамейки.
– Матюхин, что есть солдат?
– Солдат есть имя общее, именитое, солдат всякий носит от анирала до рядового… – вяло мнется Матюхин и замолкает.
– Врешь, дневальным на два наряда! Что есть солдат, Пономарев?
– Солдат есть имя общее, знаменитое, носит имя солдата… – весело отчеканивает спрашиваемый.