Москва в огне
Шрифт:
Чем ближе к Пресне, тем чаще избиения. И все же я шел, как лунатик, стиснув зубы, сдерживая бурное и злое клокотание сердца. Самое тягостное чувство — это сознание своего полного бессилия, полной невозможности что-либо предпринять, кому-либо помочь, отомстить. Мы — побежденные…
А вот уже Зоологический парк, дальше — Большая Пресненская улица. Здесь чинят суд и расправу семеновцы. На всех углах и перекрестках стояли патрули гвардейского полка его величества.
Во многих домах разбиты окна, свалены трубы, сорваны углы, продырявлены крыши. В разных концах клубились облака дыма.
Трудно
У пожарища грелись городовые, семеновцы и подозрительные люди в штатском.
Всюду торчали штыки, серые солдатские шинели. С видом победителей носились взад и вперед офицеры. Там и сям валялись еще не убранные трупы рабочих.
— Эй ты, очкастый, подь сюды! — рябой, огромного роста семеновец грубо дернул меня за плечо. — А ну, выворачивай карманы!
Я помнил, что у меня ничего подозрительного не имеется, и спокойно вывернул все карманы пальто. Но семеновец заставил меня расстегнуться и собственноручно полез в нагрудный карман. Там оказалась только записная книжка, тоже вполне безопасная.
Семеновец тщательно ощупал меня со всех сторон, от корки до корки перелистал книжечку.
— Мы больше насчет рыкламаций. Ежели найдем, штык в пузо — и весь разговор.
Прокламаций у меня не оказалось. Семеновец сунул мне в руки записную книжку и, слегка подтолкнув прикладом в спину, крикнул:
— А ты, рыжий пес, марш отсюда, пока цел! Нечего шляться, где не полагается!
Я повернул к Горбатому мосту, на противоположной стороне которого стоял еще один семеновец. Отсюда можно было пройти к Кудринской площади. Дальше я решил добраться до Никитских ворот и вернуться к Елене Егоровне. Надо было подумать о новом ночлеге.
Не доходя нескольких шагов до моста, я вдруг вспомнил, что во внутреннем кармашке записной книжки лежит печатное воззвание Совета рабочих депутатов с призывом к стачке и вооруженному восстанию. Я забыл о нем. Холодные мурашки пробежали по телу. Замедлив шаги, я с большим трудом вынул опасный листок и, скомкав его в кулаке, незаметно спустил на снег через дырявый карман пальто.
За мостом меня снова остановили и так же грубо обыскали. Дошла очередь и до записной книжки, теперь действительно безопасной. И странно — в ту минуту, когда семеновец, перелистав книжку, обнаружил уже пустой кармашек и заглянул в него, я почувствовал, как кровь отхлынула от лица и на голове зашевелились волосы… Вот где была смерть…
В нескольких шагах от часового валялись три трупа.
Двое были раздеты до белья и разуты. Голые ноги уже заиндевели. Один, видимо пожилой рабочий, лежал, мучительно скрючившись, вцепившись руками в живот. Знать, заколот штыком. На его плече лежала голова безусого юнца с белым, окостеневшим лицом, слегка запорошенным снегом. Третий не был раздет — на нем были слишком потрепанный полушубок, заплатанные варежки и совсем никчемная заячья шапка. Я едва удержался от крика. Парфеныч! Тот самый задиристый мужичонка! Как он попал сюда? Он лежал на спине рядом с юнцом, руки раскинуты, клинышек жидкой бородки задорно торчал вверх, остекленевшие глаза раскрыты. Казалось, он хотел сказать: «Что ж такое делается, землячки?»
Я был так потрясен, что не сразу сошел с места и даже не заметил, как сзади подошел ко мне офицер.
— Ты кто такой?
— Бухгалтер.
— Знаем мы, какие вы здесь бухгалтера! Бандиты!.. Покажь руки, бухгалтер!
Я молча протянул руки в шерстяных варежках. Офицер брезгливо сдернул с правой руки варежку и, нагнувшись, внимательно осмотрел и ощупал ладони. Искал мозоли. История повторяется: так офицеры версальской армии, разгромившей восстание парижского пролетариата, распознавали коммунаров-рабочих и тут же убивали их. У кого на руках мозоли, тот рабочий, а кто рабочий, тот непременно коммунар и враг короля.
К счастью, длительная безработица и пребывание в тюрьме стерли следы мозолей, и офицер ничего подозрительного на моих руках не обнаружил. Однако поношенное пальто и неказистые сапоги, видимо, сильно не понравились офицеру — он долго не отпускал меня, оглядывая со всех сторон. Это был высокий краснолицый верзила, похожий на мясника.
Наконец он крикнул на меня, пригрозив револьвером:
— Пшел к чертовой матери, щенок! Все вы тут бунтовщики!
Уходя, я слышал, как щелкнул затвор винтовки. Невольно ускорил шаги в ожидании пули в спину. Нет, выстрела не последовало.
Вскоре я догнал розвальни с какой-то тяжелой поклажей, накрытой рогожами.
Старик кучер в полушубке и нагольных рукавицах то и дело чмокал губами, дергал вожжи, понукал хилую лошаденку и часто с явным испугом оглядывался.
На вершине поклажи сидел бородатый городовой с берданкой между коленями. Он молча курил трубку.
Из-под рогож торчало что-то черное, похожее на обгорелое бревно. Воз поднимался в гору. Я без труда нагнал его и пошел по тротуару почти рядом с розвальнями.
Кучер продолжал ерзать как на иголках. Казалось, что ему очень неудобно сидеть на рогожах. Но, проследив его испуганный взгляд, я сам содрогнулся и сразу все понял. Из-под рогожи торчала обуглившаяся человеческая нога. Сидя на куче трупов, несчастный старик чувствовал себя скверно. Городовой, наоборот, сидел с таким видом, словно вез с бойни коровьи туши.
Впереди открылись ворота полицейского участка.
По знаку городового розвальни Завернули во двор.
Проходя мимо, я заглянул туда. Около стены серого, невзрачного здания возвышалась целая гора изуродованных, частью обуглившихся трупов. Они лежали поленницей. Сюда свозили жертвы со всей Пресни.
Ворота быстро захлопнулись.
Восстание захлебнулось в собственной крови. Какое горе надрывало душу, какая жажда мести сжимала кулаки!
А церковные колокола продолжали гудеть и переливаться малиновым звоном, тысячи попов и монахов воздевали очи к небу и радостно молились «о здравии и благоденствии» палачей рабочих.
И как будто для того, чтобы усилить мое горе и довести до полного отчаяния, вскоре через верного человека я получил письмо о последних событиях на Кавказе и о трагической гибели моего друга Алеши Маленького. Писала Раечка. В разных местах этого письма буквы расплывались, — наверное, от слез…