Мост через овраг
Шрифт:
— Тридцать шестой, — ответил Яшка с полным ртом.
— Накрутишь две пары носков — и будут в самый раз. Это теперь твои коньки, понял?
— Ну да, — диковато посмотрел Яшка, — что у меня, день рождения?
И тогда Олег поднёс Яшке на ладонях коньки, не знакомые сегодня со льдом, попросил:
— Бери.
— А может… может, пускай у тебя лежат, а я иногда возьму покататься? — не осмелился Яшка сразу принять подарок.
— Тогда мне будет жалко давать. А так будут конечки твои.
— Спасибо! — восхищённо сказал Яшка, принимая коньки на руки, как дрова. — Это большой подарок!
— Ну ла-а-адно… — протянул Олег и произнёс на прощание то знакомое, привычное слово: — Пока!
— Пока! — попрощался Яшка лишь одним словом. Руки у него были заняты, а то бы мальчишки как следует распрощались. Но Олег слышал
Он пошёл, представляя, как Яшка лелеет в руках коньки, как рассматривает с улыбкою шрамы на ботинках, боевые шрамы, как ощупывает зазубрины на носках коньков, как пересчитывает заклёпки — по десять заклепочек на каждом коньке. Потом он стал думать, что мать сама спросит его, где коньки, и что он ей ответит, а если она закричит на него, то и он закричит, потому что катался каждый день на коньках и теперь они ему не нужны, а Яшка всю зиму жил без коньков, и пусть он теперь катается.
Медленно шёл он по хрустящим осколочкам, шайбочкам и ледяным волоконцам, всплывал у него перед глазами этот день, когда он воевал за справедливость. И казался Олег себе не таким, немного другим, будто в новой одежде, — а ведь и правда, была на нём удивительная одежда: изогнутая шляпа, шелестящий плащ за спиной, лёгкие ботфорты выше колен, и пояс оттягивала ему несокрушимая мушкетёрская шпага.
Вблизи июльского пляжа [1]
1
Если отец приходил с работы мрачный, сбрасывал сапоги посреди тёмной, как погреб, комнаты и начинал грозиться, что сейчас пойдёт изрубит в щепки новый, недостроенный дом, Катюха выбирала из чумазого чугуна, который мог попасть отцу под лихую руку, картофелины и прятала их всюду: на подоконниках, в фанерном ящике из-под посылки, в карманах своего зимнего пальто, траченного молью. Ещё с вечера ей, десятилетней Катюхе, надо было подумать о том, чтоб старшие братья, Колька и Шурка, не убежали с утра на пляж пустыми, чтоб там, на пляже, на мельчайшем, таком отборном, нежном песке у них не бурчало в животах.
Проснувшись, она вспомнила о сбережённой картошке, зевнула по-утреннему сладко и тут же подосадовала: ничьих голосов не было слышно, ушли на работу мать с отцом, сбежали на реку братья и тихо, сонно было в комнате, лишь точил где-то старенькую, обречённую стену, точно стриг ножницами, жук-древоточец. Как жаль, что она проспала, что убежали Колька и Шурка так, без ничего и что шоколадные животы у них совсем втянутся — хоть латай!
Поднявшись в полотняной жёсткой рубашечке своей, Катюха подобрала с подушки выпавшую из волос розовую атласную ленточку, как будто тоже спавшую, свернувшись в узелок, и глянула на середину серого пола, где образовалась щёлка, потому что отец очень часто сбрасывал туда свои пудовые сапоги, но теперь не было на полу бархатной от пыли отцовской обуви. И когда вспомнила она эти сапоги, точно в золе вымазанные, так ей жаль стало отца, его крика, угроз, так жаль стало мать, которая боялась отца в такие вечера, которая и вчера сбежала к соседке, тётке Наташе, хворой, ходившей плохо, с палочкой, и такой старой, что кожа у неё на руках напоминает спущенный чулок.
И долго сидели мать с тёткой Наташей на скамейке, незаметные для отца, сидела с ними и она, Катюха; разговор был женский, жалостливый, душевный, и Катюха всё смотрела на два своих дома — на тёмную, с ввалившимися окнами конуру и на светлый, высокий сруб с дырками для окон, в которые видна и другая смутно желтеющая стена.
Эта же конура и днём была неприглядна, сумрачна изнутри, извёстка во многих местах обвалилась, точно стреляли по ней дробью, и были в комнате печь, кровати и кухонный стол, а на стене повисла, как большое насекомое, Шуркина авиамодель с разведёнными крыльями на прозрачной вощёной бумаге. Господи, скорей бы построились они, скорей бы перебрались в новый дом, где будет совсем другая, счастливая жизнь, где ей, Катюхе, отведут отдельную комнату на солнечную сторону, — сам отец говорил так нередко, и так оно будет. «Построимся — тогда заживём», — вспоминала она слова матери и подумала с ещё большей жалостью об отце, понимая, отчего он шумит,
Катюха подошла к окну и собрала с подоконника картофелины, синевато-бледные, благородные, уже слегка нагретые солнцем и как бы пожелтевшие со вчерашнего, а потом глянула на улицу и обмерла: опять возвращалась пятнистая, тропической окраски кошка, возвращалась, ничем не поживившись, с таким убитым видом, что каждому стало бы ясно, как голодна эта кошка. Больше всего стыдилась Катюха, если кошка выдавала, что у них пуст дом, ничего не приготовлено.
— Ну, тигра! — мстительно произнесла Катюха и выбежала в коридор, готовая ударить кошку, но эта пятнистая кошка, едва просунулась в дверь, глянула на неё глазами сестры, так, что Катюхе мгновенно стало жаль её. Катюха тут же склонилась на колени, принялась делить картофелину на двоих, кормить себя и кошку этой постной едой.
Глазами жадной сестры смотрела на неё кошка, и Катюха что-то бормотала, она думала сейчас о своих братьях, об их плоских животах и вспоминала, что вечером, когда таилась мать напротив двух своих домов, она сунула ей, Катюхе, рубль с мелочью — на хлеб и на другое.
И вот с зажатыми в кулаке монетами, взяв стеклянную банку и дунув в неё, Катюха вышла на улицу и несколько метров прошла спиною, всё глядя на два своих дома, как будто надеясь, что с новым домом произошло за ночь дальнейшее превращение. А на чердак старой конуры всё летали бесшумные острохвостые ласточки, и она подумала, что разрушить эту конуру можно только поздней осенью, когда ласточек уже не будет.
На минуту она задумалась, решая, в какой магазин ей идти, и направилась к магазину водников, чтобы идти красивыми прибрежными улицами. Улицы эти на высоких кручах, и Катюхе была видна сверху луговая даль, Днепр. Было видно, как по лугу идут беззаботные люди — приехавшие на каникулы студенты, дачники, как они переходят лёгкий, временный мостик на деревянных сваях, перекинутый через старицу, и ещё на ходу сбрасывают халатики, майки, спеша на огромный песчаный пляж, по которому приятно ступать, нежить свои ноги, как в порошке каком, спеша к воде, к воздуху голубых плёсов. Катюха присматривалась издалека к голым людям, которые ходили или играли в волейбол, но было много людей, и не могла она узнать среди них своих — Кольку и Шурку. Странно, пляж казался ей словно бы не принадлежащим этому небольшому приднепровскому городу, и люди там, на пляже, словно бы другие — свободные от дел, весёлые, здоровые. Так, размышляя да посматривая на привычный мир, она и шла — маленькая, в коротком прошлогоднем платьице, обнажавшем её коленки, разбитые, с заживающими ранами, которые напоминали бурую штопку.
А в крашенный голубым магазин её как будто ввела красивая, с жёлтой кашкой на лапках, пчела: только собралась Катюха ступить в распахнутую дверь магазина, как туда же, в душные недра его, влетела пчела, и Катюха, пожалуй, вошла уже следом за ней.
Все нехорошие, селёдочные запахи тут же перебил необычайно резкий ароматный запах пчелиного мёда, и вот закружилась живая янтарная капелька мёда над головами людей, стоявших в очереди, над весами с продолговатой стрелкой, над разными цветными наклейками, над залитыми сургучом пробками, над хлебными руинами и над сахарными холмами. А когда пчела, найдя поживу, повисла над огромной золотистой жестяной банкой с кизиловым повидлом, то очень слышным стало её напряжённое жужжание, и так заметны были её зазубренные лапки, её оцепеневшее, как запятая, коричневое брюшко.