Мост на Дрине
Шрифт:
– По-кон-чи!
И то неистовство, которого они добивались от несчастного, овладевает всей хмельной компанией и превращает остаток ночи в безудержную оргию.
В одну из февральских ночей пьяные гуляки вместе с истинной своей жертвой, Кривым, и сами довели себя до умопомрачения. Уже рассвело, когда они высыпали из трактира и, разминая затекшие члены, разгоряченные и шальные, двинулись всей гурьбой на мост, почти совсем еще безлюдный и обледенелый.
С дикими воплями и оглушительным хохотом, не обращая внимания на редких ранних прохожих, они затеяли спор о том, кто отважится пройти по узкой каменной ограде моста, сверкавшей тонкой коркой льда.
– Кривой, Кривой
– Да где ему пройти! Куда там Кривому!
– Это мне-то не пройти? Мне? Да я, милый мой, такое могу, чего никому и не снилось, – вопил Кривой, с остервенением колотя себя в грудь.
– А вот и не пройти! Попробуй докажи!
– Клянусь аллахом, докажу!
– Пройдет Кривой! Пройдет!
– А вот струсит! Не пройдет!
И хотя и на широком мосту бражники едва удерживались на ногах и, чтоб не упасть, то и дело хватались друг за друга, бесшабашное удальство так и рвалось из их разверстых глоток.
За криками они и не заметили, как Кривой взобрался на каменный парапет. И вдруг увидели, как он, паря над ними в высоте, шаткой походкою пьяного переступает по обледенелой ограде.
Каменный парапет шириной был всего в три пяди. Кривой качался из стороны в сторону. Слева был мост, а на мосту, у него под ногами, пьяная ватага, следовавшая за ним по пятам с громкими возгласами, отзывавшимися в его ушах отдаленным гулом. Справа же зияла пустота, в бездонной глубине которой, где-то внизу, шумела невидимая река; густой и белый пар, курясь, вздымался клубами в студеное утро.
Замерев на месте, расширенными от ужаса глазами провожали редкие прохожие пьяного сумасброда, шедшего не по мосту, а по узким и скользким перилам, отчаянно балансируя руками над бездной. Как бы очнувшись от сна, иные бражники из тех, кто не успел еще пропить последние крохи рассудка, тоже застыли и, бледные от страха, следили за этой жуткой игрой. Остальные, не сознавая опасности, гурьбой валили вдоль ограды, громкими криками поощряя безумца, неверной поступью пьяного приплясывающего над пропастью.
Поднятый над толпой дерзостной выходкой, Кривой фантастическим призраком парил в высоте. Первые его шаги неуверенны и осторожны. Тяжелые башмаки то и дело скользят по каменным плитам, подернутым льдом. И Кривому чудится, что ноги норовят убежать от него, что пропасть под ним неодолимо тянет его вниз, что он вот-вот сорвется, что он уже падает. Но близость смертельной опасности открывала в нем и самому ему неведомые источники новых возможностей и сил. Стремясь удержать равновесие, Кривой все живее скачет с плиты на плиту, все свободнее изгибаясь и удерживая равновесие. Он уже не идет, а неожиданно для себя самого легко и беззаботно приплясывает, словно под ним зеленая гладь лужайки, а не узкие перила обледенелой ограды. Да и сам он становится вдруг невесомым и легким, как бывает иной раз во сне. Его нескладное, изможденное тело освободилось от тяжести. Как на крыльях, реял, танцуя над бездной, Кривой. Реял под музыку, эта музыка вместе с безудержной удалью рождалась в нем самом, придавая особую ловкость и уверенность движениям. В полете танца Кривой проносился там, где никогда не прошел бы шагом. Позабыв про опасность, расставив руки, точно подыгрывая себе на мандолине, он скользил по парапету, выделывая мелкие коленца и напевая:
– Тири-дам, тири-дам, тири-дири-дири-дам, тиридам… у-у-у, у-у-у, ух!
Задорный ритм, который задает себе Кривой, увлекает его все дальше по опасному пути. Приседая, Кривой наклоняет голову то влево, то вправо.
– Тири-дам, тири-дам… ух, ух!
Это уже не прежний шут, вознесенный вдруг над шумной
Увлеченный танцем, Кривой огибает выгнутую часть ограды вокруг дивана и с такой же легкостью преодолевает вторую половину моста. В конце его, соскочив на дорогу, он ошалело озирается вокруг, удивленный, что проделанный им путь вывел его на твердый грунт столь хорошо знакомого Вышеградского тракта. Ватага пьяниц, с возгласами одобрения и шутками неотступно следовавшая за ним, тотчас же окружает его. К ним подбегают и те, которые отстали, пригвожденные к месту страхом. Кривого обнимают, треплют по плечам и по слинявшей феске. И все наперебой поздравляют.
– Браво, Кривой, браво, сокол ясный!
– Браво победителю!
– Рому для Кривого! – позабыв, что он не в трактире, с сильным испанским акцентом вопит хриплым голосом Санто Папо, раскинув руки, как распятый.
В кутерьме и гвалте ликования возникает мысль не расходиться по домам, а продолжать пир во славу подвига Кривого.
Дети, которым было тогда лет по восемь-девять, по пути в свою дальнюю школу так и замерли в то утро на обледенелом мосту, пораженные невиданным зрелищем. Рты их в изумлении открылись, и из них вырывались струйки белого пара. Худенькие, укутанные, с книжками и грифельными досками под мышками, они в недоумении смотрели на эту непонятную для них забаву взрослых, но легкий преображенный Кривой – давнишний их знакомец, – в волшебном полете смелого и радостного танца прошедший запретный путь, которым никогда никто не ходит, запечатлелся у них в памяти вместе с образом родного моста.
XVI
Два десятилетия прошло с тех пор, как первые, в желтый цвет окрашенные австрийские военные повозки проехали по мосту. Двадцать лет оккупации – это длинная вереница дней и месяцев. Каждый этот день и месяц сам по себе представляется временным и ненадежным, меж тем как взятые в целом они образуют наиболее устойчивый и длительный период мира и материального развития, когда-либо выпадавший на долю города, и составляют основную часть жизни того поколения, которое к моменту оккупации входило в пору своей зрелости.
Это были годы кажущегося благоденствия и верных, хотя и небольших заработков, когда матери, говоря о сыновьях, непременно добавляли «Дай ему бог здоровья и легкий кусок хлеба», когда жена долговязого Ферхада, не вылезавшего из нужды, а теперь за двадцать форинтов в месяц приставленного зажигать – уличные фонари, с гордостью за мужа не уставала славить бога, «в щедрости своей сподобившего на жалованье и моего Ферхада!».
Так текли последние годы XIX века, не нарушаемые волнениями или крупными событиями, как течет привольно разлившаяся спокойная река в преддверии неведомого устья. Казалось, трагические ноты навсегда ушли из жизни европейских народов, равно как и из жизни города у моста. А если грозные раскаты порой и потрясали мир, то приглушенные их отзвуки или вовсе не достигали города, или за дальностью не задевали чувств здешних жителей.