Мост в Теравифию
Шрифт:
Ему хотелось её утешить. Ему хотелось зачеркнуть всё, что он о ней говорил... и всё, что говорила Лесли. Господи, только б она не узнала!
— Так что я понимаю. Если мне тяжело, насколько тяжелее тебе! Давай помогать друг другу, хорошо?
— Да, мм, — больше он ничего не придумал. Может быть, позже, когда вырастет, он напишет ей, что она считала её очень хорошей учительницей. Лесли не рассердилась бы. Иногда надо дарить людям то, что нужно им, не тебе — вот как эту Барби. Как-никак, миссис Майерс помогла ему понять, что он никогда её не забудет.
Он думал целый день о том, что раньше, до Лесли, он был глупым мальчишкой, который рисовал смешные картинки и гонял корову по лугу, воображая себя ковбоем, чтобы скрыть от себя и от других сотни глупых мелких страхов.
Лесли увела его в Теравифию и сделала королём.
Теперь пришло время выйти. Её нет, надо идти за двоих. Надо воздать миру за красоту и доброту, которую открыла ему Лесли, научив его видеть, придав ему силу.
Что до ужасов — он понимал, что будут они и дальше, — надо выдерживать страх, не поддаваться. А, Лесли?
Да, именно так.
Билл и Джуди вернулись в среду с контейнером. Ещё никто не жил долго в Перкинсовом доме. "Мы переехали на воздух из-за неё. Теперь, когда её нет..." Они отдали Джессу все её книги, краски, кисти и три очень хороших блокнота. "Она была бы рада, что это у тебя", — сказал Билл.
Джесс с отцом помогали грузить контейнер. Часам к двенадцати мать принесла им кофе и бутерброды с ветчиной. Джесс знал, она немножко боится, что Бёрки не захотят такое есть, но всё равно хотела что-то сделать. Наконец всё загрузили. Обе семьи неловко стояли у контейнера, не понимая, как же им прощаться.
— Ну вот, — сказал Билл. — Если вам что-то нужно, берите, не стесняйтесь.
— Можно, я возьму вон те доски? — Джесс показал на заднее крыльцо.
— Ну, конечно. Что хочешь, — Билл поколебался. — Я думал оставить вам Принца. Но, — он посмотрел на Джесса детским умоляющим взглядом, — кажется, я не могу с ним расстаться.
— Лесли хотела бы, чтобы он был у вас, — сказал Джесс Эронс.
Назавтра, после школы, он сходил за досками и отнёс их по две сразу к реке. Самые длинные он положил в узком месте, у яблони, прикрепил, как только мог, и стал прибивать перекладины.
— Ты чего делаешь? — спросила Мэй Белл, которая, как он и думал, увязалась за ним.
— Это секрет.
— А мне скажи.
— Когда кончу, ладно?
— Я на Библии поклянусь! Ну, никому, ни Билли Джин, ни Джойс Энн, ни маме... — она серьёзно кивала.
— Ну, Джойс Энн ты когда-нибудь скажешь.
Она просто испугалась.
— Наш с тобой секрет?!
— Вот именно.
— Да она маленькая совсем!
— Королевой сразу не становятся. Сперва её надо обучить, подготовить.
— Королевой? А кто это будет королевой?
— Объясню, когда всё сделаю, ладно?
Когда он всё сделал, он вплёл цветы ей в волосы и провёл её в Теравифию. Тому, кто не ведает волшебства, великий королевский мост показался бы дощатым переходом через почти высохший ручей.
— Тиш-ш... — сказал Джесс. — Смотри.
— Куда?
— Вон туда. Да вот же! Народ Теравифии привстал на цыпочки, чтобы увидеть тебя.
— Меня?
— Тиш-ш... Да, тебя. Прошёл слух, что юная красавица, которая прибыла сегодня, — та самая королева, которую они давно ждут.
Повесть Кэтрин Патерсон, так уж получилось, наложилась у меня на "Беседы о вере и Церкви" митрополита Антония [ 2 ] , "Путь" Хосемарии Эскривы [ 3 ] и теракт "Норд-Ост" — именно в тот день, когда я закончила читать книгу и засела за статью, в новостях сообщили о том, что боевики под предводительством Мовсара Бараева захватили около тысячи человек во время представления мюзикла, а заканчивала я её уже под всеобщий "разбор полетов" и подсчёт погибших. Казалось бы, что общего между диким терактом, потрясшим Москву и Россию, сборниками трудов православного и католического священников и повестью американской писательницы?
1
Строка
2
Митрополит Сурожский Антоний (Блюм) — православный митрополит, автор многих книг, рассказывающих о различных аспектах христианской веры. Многие его книги и сборники бесед были опубликованы, в том числе и в Интернете.
Отношение к смерти. Внезапной, как говорят на Украине, "наглой".
Нынешняя цивилизация боится смерти, видит в ней последнее и крайнее зло, хуже которого не может быть ничего. Это — обратная сторона поднятого Европой на щит в последние 200 лет секулярного гуманизма, провозглашающего земную жизнь саму по себе наивысшим благом. "Запад боится смерти; не только неверующие, которые за смертью не видят ничего и потому держатся за эту жизнь, ибо ничего другого они не ожидают, но даже и верующие. Особенно это чувствуется здесь, в Англии; до последнего десятилетия о смерти было неудобно говорить, это была закрытая тема. Когда кто-то умирал, это не то чтобы замалчивали — горе было горем: мать, потерявшая сына, жена, потерявшая мужа, плакали, разрывались душой, как всякий человек, но смерть не осмысливали, боялись заглянуть ей в лицо". Далее митрополит Антоний пишет, что смертью особенно боятся напугать детей, уводят их из дома, где есть покойник.
Поэтому детская повесть, которая направлена на осмысление смерти, вызывает изумление. Все мы помним, как в детстве любили счастливый финал. Гибель героя повести "Та сторона, где ветер", помню, заставила меня написать письмо В. Крапивину — я требовала переписать этот эпизод. Думаю, писатель получил тысячи таких писем.
Примечательно еще то, что в детстве у меня не было страха смерти — судя по книгам о детской психологии, это необычно и ненормально, но это было так. Родители не припомнят, чтобы я задавала вопросы на эту тему, а я не припомню, чтобы боялась смерти вообще, как таковой. Мои страхи были всегда какими-то более конкретными — унижения, боль; и даже мой маленький план на случай начала ядерной войны был надышаться эфиром (у нас в кухне стояла баночка) и остаться в квартире, чтобы умереть быстро. Так что письмо Крапивину было написано вовсе не потому, что моё детское сознание травмировала выдуманная писателем смерть. Я отчетливо помню чувство возмущения, сопровождавшее все смерти любимых книжных героев, и помню, что со страхом оно никак не было сопряжено — скорее с тем, что история будет продолжаться дальше без того персонажа, которого я успела так полюбить. С тех пор мне никак не отделаться от убеждения, что наша скорбь по ушедшим — это как минимум наполовину возмущение тем, что человек, ставший частью нашей жизни, был внезапно выхвачен из неё и на его месте оказалась пустота, откуда веет холодом. Его сюжетная линия прервана, и все завязки на неё теперь должны быть переписаны и переплетены по-другому. Все наши планы, связанные с ним, пошли прахом. И ничего уже нельзя будет изменить, переписать, проиграть назад. Если вы вчера поссорились, ты уже не сможешь сегодня сказать ему "прости". Если он должен тебе деньги — уже не отдаст. Если он был о тебе скверного мнения, то этого уже не поправить. То состояние, которое ты полагал временным, сиюминутным, — каким-то непостижимым образом оказалось закреплено навсегда. Ты ещё продолжаешь свою историю, а история ушедшего получила так или иначе своё завершение, от неё ничего нельзя убавить, и прибавить к ней ничего тоже нельзя. Уже самим фактом этой завершенности ушедший в каком-то смысле выше тебя. Все его слова и поступки приобретают какое-то особенное, новое значение.
Даже языческое отчаяние знает о смерти больше, чем современное благо- (а на самом деле равно-) душие. Это удивительно, но это факт: зная, что неизбежен тот момент, когда строку придется закончить точкой, мы сознательно предпочитаем не думать о том, как эта точка будет поставлена, не думать о фразе, которая этой точкой закончится. И даже перед лицом другой смерти мы не вдумываемся, а дистанцируемся. Мысль о том, что в смерти есть какой-то смысл, представляется чуть ли не кощунственной. Общественная этика предлагает только глухую скорбь, краткое сопереживание с теми, кто потерял близкого человека, — как будто этот человек им принадлежал как вещь, которую можно потерять, и как будто небеса над нами пусты.