Мотель «Парадиз»
Шрифт:
Он не глубоко, но шумно вздохнул и прошептал:
– Эзра… сходи за своей бабушкой.
Я сбежал по узкой лестнице на кухню, где взрослые доедали яичницу с беконом. В печи пылал огонь. Их лица – даже Джона Стивенсона, даже Элизабет – показались мне чужими, когда они обернулись ко мне. Может, я знал, что произойдет, может, нет. Этот день был так давно, и так многое предстояло понять. Но незнакомость их лиц меня взбудоражила.
– Он тебя зовет, – сказал я своей бабушке, Джоанне Стивенсон.
Неужто я надеялся – даже тогда, – что она сорвется с места и побежит к нему
Все трое сидели, не шевелясь. Так что я повторил на всякий случай:
– Он тебя зовет.
Заговорил Джон, мой отец:
– Эзра, иди-ка на улицу и поиграй до обеда.
Я собирался возразить. Под дождь? А как же старик там, наверху? Однако вместо этого я медленно добрел до черного хода и снял с крюка плащ. Я все посматривал направо, в открытую дверь на чердачную лестницу, вслушиваясь. Не его ли это голос, зовет ее? Или меня? Разве он еще не понял? Я оглянулся – они следили за мной из-за стола.
В этот момент они должны были увидеть в глазах десятилетнего мальчишки последний отблеск детства; мучительное осознание того, что мир не может больше оставаться – да никогда и не был, на самом деле – его собственным изобретением.
19
Я шагнул наружу, поскорее захлопнув за собой дверь, чтобы ничего больше не слышать, и поплелся к холмам.
После теплого дома воздух был холодный и жесткий. Я шел подальше – от дома, от городка, через узкие поля и вздутые мутные ручьи, пока земля не стала круче забирать вверх. На мою непокрытую голову струями лился дождь. Я промок до нитки, но продолжал карабкаться выше и выше, пригибаясь к склону; штаны до пояса пропитались водой от мокрого орляка. Порывы ветра били меня, словно каменные плиты.
Часа через два я остановился и впервые оглянулся. Я поднялся над городком не меньше чем на тысячу футов. Мюиртон притаился в распадке долины, тысяча труб извергала дым. Здания лежали, как поломанные буквы какого-то алфавита, остатки текста повычеркнуты дождем. Казалось, что петля приземистых холмов затянута туже, чем обычно. Я не увидел выхода, кроме как далеко на западе, где холмы начинали оседать к прибрежной равнине.
Тут что-то нашло на меня. Может, я плакал, но по лицу и так текла дождевая вода; никто в целом мире не заметил бы моих слез. Но эти слезы, если они были, скопились за много лет, и я не скоро повернул назад.
20
Когда я пришел домой, уже стемнело. Элизабет, моя мать, на кухне шинковала к ужину лук. Она сказала, что Джоанна и Джон Стивенсон на чердаке, а она сама сейчас поднимется. Я спросил, надо ли мне идти наверх, и она ответила:
– Иди, но ненадолго.
Они стояли на чердаке у матраса, держась за руки. Старые тапки по-прежнему лежали на полу. Моя бабка, Джоанна, повернулась ко мне, когда я вошел, и произнесла то, что я знал и так:
– Он умер.
Потом заговорила снова, все так же улыбаясь:
– Он умер здесь, один.
Я старался,
Мы услышали тяжелый скрип лестницы. Элизабет, моя мать. Она вошла на чердак, перевела дух и подошла к бабке, Джоанне Стивенсон. Впервые в жизни я видел, как она обнимает Джоанну; ее полная рука легла на бабушкин затылок, пальцы – на деревянную заколку с переплетенными змеями, аккуратно отделявшую черную прядь от седых волос. Элизабет поцеловала ее в щеку. И только после этого посмотрела на мертвеца.
– Значит, вот он какой был, – сказала она.
Мы все смотрели на тело старика, и я не мог избавиться от мысли, что мы, все четверо, Джоанна Стивенсон, Элизабет Стивенсон, Джон Стивенсон и я, Эзра Стивенсон, несмотря на то что держались на ногах и дышали, были ничуть не более живыми, чем он. Ужасное чувство. Но я был достаточно юн, чтобы верить, что это пройдет.
– Иди вниз, Эзра, – сказала Элизабет Стивенсон, моя мать. Потом твердо взяла меня за руку и повела за собой; помню, моя рука была влажной, а ее – сухой, как песок.
21
Вот и все, что можно сказать про моего деда, Дэниела Стивенсона. Он сыграл свою роль. Кем бы он ни был, это он привез из Патагонии в Мюиртон историю Маккензи, рассказал ее мне, и умер. Вот и все.
Что до Мюиртона, он тоже умер, вскоре после старика. (Элизабет Стивенсон, моя мать, считала, что эти два события связаны напрямую, причина и следствие.)
Ранним утром в июле сорок мюиртонских шахтеров, мужчин и мальчишек, спускались в клети по стволу шахты, и кабель оборвался. Неуправляемая клеть провалилась на тысячу метров вниз, и когда она упала на дно, двадцать семь шахтеров погибли на месте, а тринадцать стали калеками. Эти увечья принесли Мюиртону непрошеную славу – он стал известен как «город одноногих мужчин».
Каждый, кто выжил в катастрофе, потерял одну ногу. Шахтеры следовали технике безопасности, которой их учили сызмальства: увидев, что клеть сорвалась, они дотягивались до кожаных ремней, как раз для такого случая укрепленных на решетчатом потолке, и каждый поднимал одну ногу. Когда клеть падала на дно шахты, ремни обрывались, нога, на которую приходился вес тела, сминалась в лепешку, но человек оставался жив.
И даже много лет спустя из столицы в Мюиртон приезжали на воскресную прогулку, надеясь поглазеть на кого-нибудь из выживших. То, что было бы трагедией, случись такое с одним человеком, превратилось в фарс из-за количества пострадавших и гротескной природы травм.
Но жители Мюиртона одурачили туристов. Пока инвалиды учились мастерски скрывать хромоту, многие из неувечных наловчились преувеличенно ковылять; почти все мюиртонские дети карикатурно припадали на одну ногу. Что думали об этом приезжие? Кто их знает.
Катастрофа привела к окончательному закрытию шахты, которая и без того была не слишком прибыльной. Через пару лет опустел и городок. Даже одноногие разошлись по разным шахтерским поселкам, где их увечье могло вернуть им если не достоинство, то анонимность.