Мой муж - маньяк?
Шрифт:
Дождь пошел сильнее, и громыхнуло совсем где-то рядом. Лика прибавила шагу. Впереди, вдоль глухой желтой стены какого-то предприятия, шелестели едва зазеленевшие тополя. Когда Лика поравнялась с ними и прошла чуть дальше, от крайнего дерева отделился мужчина и пошел следом за ней. Лика его не замечала, она целиком ушла в свои мысли. Главной мыслью было, как разобраться с Тимуром. Она настолько была ею занята, что услышала шаги за спиной только тогда, когда мужчина пошел быстро, не скрываясь, с каждым шагом догоняя ее. Тогда она обернулась и увидела его лицо.
А еще через несколько минут картина совершенно изменилась. Дождь пошел сплошной стеной, тополя заметались на ветру как бешеные, а на асфальте, неподалеку от них, распростерлась одинокая женская фигурка в зеленом плаще. Лицо женщины было совершенно закрыто намокшими, сбившимися рыжими волосами, виден был только один безумный, широко раскрытый голубой глаз, на который то и дело попадали тяжелые капли. Вода размывала подводку, уже до
Глава 3
Катя протянула руку, нажала кнопку, и экран компьютера погас. Затем она выключила процессор и выдернула все шнуры из розеток. Все это она проделывала не торопясь, всегда очень педантично, зная, что с техникой у нее постоянные нелады: немного забудется — и напорет что-нибудь не то. «В конце концов, я журналист, — подумала она, глядя на темный экран и слушая, как в процессоре что-то потрескивает. Возможно, отходила какая-то панель, кто здесь в этом разбирается? — Я журналист, а занимаюсь черт-те чем! Втолковываю разным капризным дамочкам, чего именно они хотят, — это я должна знать лучше их самих. Улыбаюсь мужикам, самым наглым, чтобы они согласились взять путевку. Раньше-то было все наоборот, раньше улыбались, чтобы дали путевку, взятки давали, помню, как же!»
И Катя действительно вспомнила свою единственную поездку на море вместе с родителями. Ей было девять лет, шел семьдесят седьмой год. Год великой пустоты на прилавках, как говаривала ее мама. Путевку достали, выбили, выгрызли зубами в профкоме той газеты, где работали ее родители: мать — редактором, отец — штатным журналистом. Кате сшили белое ситцевое платье в голубой горох — здесь кончались и фантазия отечественных производителей текстиля, и материальные возможности ее родителей. Она запомнила себя на пляже в этом платье. Галечный пляж, холодная вода в море, сильное жжение в обгоревшей спине (слишком белая кожа, говорили все, никогда не загорит). Помнила, что скучала, потому что сверстники приехали раньше и уже сбились в одну тесную компанию, а Катя стеснялась к ним подойти, познакомиться. «Ты ведь будущая журналистка! — упрекал ее отец. Он всегда говорил с ней так, что нельзя было понять, всерьез он ее укоряет или просто шутит. — Тебе придется работать с людьми! К каждому надо искать подход, к каждому уметь подойти с нужным словом, чтобы тебя приняли, выслушали. Ну, начни сейчас же. Подойди к ним!» Но Катя не подошла. На одном из мальчишек, явно возглавлявшем ту компанию, была красивая, явно из-за бугра привезенная маечка с английской надписью. На девчонке, которая всегда отиралась возле него, — легкий пляжный комбинезончик, тоже явно «оттуда». Девчонка была некрасивая, с красноватой кожей и белыми ресницами, и спина у нее обгорела еще хуже, чем у Кати. Некрасивая и все же самоуверенная, громкоголосая, наглая. Катя иногда ловила на себе ее презрительный взгляд. Ловила и говорила себе: «Это из-за моей одежды. Это из-за того, что ни отец, ни мать никогда не стоят в очередях, когда что-то „выбрасывают“ в ГУМе, берут, что есть, что попадется». Мать ненавидит толкаться, стоять часами, драться за последнюю пару туфель, за последние три метра импортной ткани. Отец просто не ходит по магазинам — ему вечно некогда. «Надо быть гордой! — говорит ей мать. — Не тянись за другими, помни, что все равно не угонишься. Всегда найдется кто-то, кто будет одет лучше, чем ты. Будь сама собой, будь гордой».
«Тогда хорошо было рассуждать, — думала теперь Катя. — Можно было и не тянуться, можно было быть гордой, все равно никто не дал бы тебе умереть с голоду. А теперь? Нет, теперь — либо пан, либо пропал. И я чуть не пропала. Зато теперь, когда я работаю здесь, я могу не смотреть на чужие майки и комбинезоны, могу не грызться за поездку к морю, могу вообще за нее не платить. И не плачу. То есть плачу, плачу и плачу, но уже другой валютой… Той, которая в ходу у Димы. Гордость? Да, меня многие до сих пор считают гордой, но если бы кто-нибудь знал, какое опустошение наступает после того, как все кончено и мы лежим рядом в его постели! Тогда гордости нет, нет ни в одном уголке моего тела, моей души. Откуда ей тогда взяться? Все происходит как будто по доброй воле, но для меня это каждый раз немного… изнасилование. Но я терплю его добровольно, ведь он меня не связывает, ничем не угрожает… То есть угрожает, сам факт, что он мой начальник, для меня угроза. Если что-нибудь будет не так, я могу представить себе последствия… Дима есть Дима — нет, ни хороший ни плохой — обыкновенный. Его дело было предложить, мое — отказаться. А я согласилась, хотя всегда знала, чем кончится, если я приму от него какую-то услугу. Может быть, и есть женщины, которые могут принимать чужие услуги и ничем за них не платить? Такие могут заставить мужчину почувствовать, что он еще у них в долгу, что делает для них что-то. Но я к таким женщинам не отношусь. Они гордые? Они лучше меня? Да нет, они точно такие же, только все оттягивают срок оплаты по счетам и убеждают себя, что никому ничего не должны. Такие в конце концов расплачиваются вдвойне. Нет, гордой можно быть только в том случае, если ни от кого ничего не берешь, а главное — ничего не просишь. Правильно говорил Воланд Маргарите: „Никогда и ничего не просите, гордая женщина. Сами все предложат, и сами все дадут“. Но чудеса кончились. Не предложат и не дадут. Мой личный Воланд — Дима — всегда держал наготове счет».
В помещении турфирмы было пусто. Катя осталась одна. Зина ушла давно, за час до окончания рабочего дня, сославшись на неотложные дела. Кате никак не удавалось увидеть ее «нужного человека», он всегда ждал ее в машине на улице, ни разу не зашел, не посмотрел, как работает его пассия.
«Так-то лучше, — сказала себе Катя. — Лучше, чтобы никто ничего не знал, никто никого не видел. А про меня и Диму знают все, все буквально. Муж, Ирка, Лика, Зина, разумеется, все служащие. Все считают, что Дима меня пригрел здесь в качестве своей любовницы, а то, как я работаю, — вопрос уже третий. Это никого не интересует, ведь предполагается, что мне в моем положении работать вовсе не обязательно. Что сказал бы на это отец, если бы был жив? А что он знал бы обо всем этом? Мама не знает ничего, кроме того, что я работаю у своего школьного товарища. Или старается не знать ничего. А отец… Что ж, отец мог бы быть доволен — сбылась его мечта, застенчивая Катя исчезла, теперь она вовсю „работает с людьми“, „ищет к каждому подход“». Катя упрекнула себя за эту последнюю мысль. Эта мысль была злой и несправедливой по отношению к отцу. «Меняюсь на глазах! — вздохнула она. — Если я буду справедлива по отношению к порядочным людям, я окажусь слишком несправедлива к самой себе. Надо выбирать, надо все оценивать по-другому, надо найти себе кучу оправданий, да она уже и есть, эта куча… Где, черт возьми, бродит Димка?»
Было уже половина десятого, и снова шел дождь. Дима около четырех часов пополудни звонил Кате (она давно вернулась) и обещал заехать за ней часиков в девять. В турбюро в течение дня он не приезжал, пропал на целый день, и ни Зина, ни Катя не отчитывались ему в своем присутствии на работе. Катя особенно была этому рада — его ревность день ото дня становилась все более навязчивой, хотя при этом он любил ее убеждать, что совершенно не ревнует.
Она задумалась о том, во сколько попадет домой. «Опять к полуночи. И так почти каждый день. Дима никак не научится быть точным, другой давно бы прогорел с такими замашками, все должны его ждать! А он умудряется не прогорать, вот что удивительно… Впрочем, умом Россию не понять, опоздания у нас в порядке вещей. Если тебе назначают важную встречу на пять часов, приходи к половине шестого — все остальные придут без пятнадцати шесть. Простой расчет, но к концу рабочего дня он становится невыносимым, сколько можно ждать?! Я постоянно не высыпаюсь. И опять дождь пошел, как назло! Погода никак не установится, начало мая, сплошная свистопляска — то жарко, то холодно. Зонтик есть, но все равно промокну сто раз, пока до дому доберусь…»
У входной двери раздался резкий, нетерпеливый звонок, и она пошла открывать. Дима влетел как ураган, и вслед за ним влетел порыв ветра с дождем. Катя захлопнула дверь и молча прошла к себе в комнату за сумкой.
— А что такой траур? — громко поинтересовался Дима, отряхивая капли с пиджака, вернее, пытаясь их отряхнуть. На бежевой ткани остались темные полосы и пятна. — Чем недовольна?
— Ты на часы посмотри! — Катя вышла к нему, помахивая сумочкой.
— Ну и что? — Дима посмотрел на часы, продемонстрировав золотой «Ролекс» на худом запястье, и снова принялся отряхиваться. — И опоздал-то всего на полчаса. Есть из-за чего выступать!
— На сорок пять минут ты опоздал, — подчеркнула Катя. — Послушай, если так пойдет, я буду просить мужа, чтобы он за мной заезжал. Он это, по крайней мере, сделает вовремя.
— На своем-то драндулете? — покривился Дима. — Час едешь, два под машиной лежишь. Ну, не дуйся! Поехали в одно место, посидим, согреемся… Замерз как собака. Весь вымок!
— Да уж, весь… — Катя оглядела его костюм. — На плечах только, когда из машины бежал. Дождь-то полчаса назад начался, когда ты ехал.
— А, ну да, — кивнул он, повторно осмотрев себя с ног до головы. — Позорная погодка. Ну, поехали? Мне сегодня показали новое кафе.
«Значит, поедем не к нему домой! — обрадовалась Катя. — Слава Богу, хоть один вечер без его домогательств! Правда, меньшей свиньей я себя не буду чувствовать, зато отдохну…» И она почти радостно двинулась за ним к выходу. Пока Дима запирал двери и включал сигнализацию, она ждала его под навесом во дворе и смотрела, как с жестяной кромки козырька срываются тонкие косые струйки. Лило как из ведра. Наконец Дима раскрыл над ее головой свой зонт, и они вместе перебежали к машине. Катя устроилась рядом с ним, достала из сумочки пудреницу и провела по крыльям носа и подбородку пуховкой. Дима вел машину, то и дело поглядывая на нее. Она сунула пудреницу в сумочку и улыбнулась. Она была счастлива, что едет не к нему. Дима воспринял эту улыбку по-своему: