Моя другая жизнь
Шрифт:
История была недолгая. Мне не терпелось, я согрешил, меня разоблачили; потом были ссоры, яростные слезы, выяснения отношений. Но этот период прошел, и жизнь потекла дальше, и мы оставались вместе, и я был несказанно благодарен за это. Бывало, смотрел на Алисон и думал: «Как я мог хоть на миг представить, что расстанусь с тобой?» А иногда и говорил ей, не только думал.
— Может, тебе было бы лучше, если б ты ушел от меня, — отвечала она.
— Нет-нет, что ты! — И это была правда, я не притворялся.
Меня приняли обратно домой; и я никогда не задумывался о том, какой могла бы стать моя жизнь с Вандой Фаган. Говорил себе, что наша связь уже кончилась — и разве не была она странным
Через несколько лет, когда мы с Алисон разошлись, я удивился, что вместо ярких событий нашей совместной жизни все время вспоминается повседневная рутина, самые прозаические дела. Наверно, была в той однообразности какая-то успокаивающая устойчивость, что ли. Меня больше трогали воспоминания о походах за покупками, чем об уик-энде в Париже. Вспоминались общие дела, общие проблемы, общая работа: то полки красим, то обои клеим, ковер расстилаем, прибираем на чердаке… Не дальние плавания, а качка на якорной стоянке.
Эти воспоминания о долгих часах, что мы проводили вместе вот так, были самыми дорогими. Наверно, потому, что не все давалось легко; удовольствие от утомительной возни было доказательством любви. Как и дом наш, который мы построили, словно трудолюбивые птахи, создающие грубую симметрию несокрушимого гнезда из сухих травинок и обрывков старых веревочек. Все эти хлопоты, внешне совсем не романтичные, со временем стали мне казаться почти религиозными обрядами, страстным служением.
Когда мы расставались с Алисон, я ни разу не подумал позвонить Ванде Фаган и предложить ей сойтись снова. Точнее, мысль такая у меня возникала, но я тотчас же ее отбрасывал: чувствовал, что не надо. Я ни о чем думать не мог, кроме разрыва с Алисон, состояние у меня было ужасное, и я знал, что Ванда посочувствовать мне не сможет. В свое время меня оттолкнуло от Ванды именно ее отношение к Алисон. Она звонила нам домой; она угрожала самоубийством; у них с Алисон было несколько желчных бесед. И вся эта ужасная заваруха была целиком на моей совести. Из самых скверных случаев: во время праздничного обеда — то ли на Рождество, то ли в День благодарения — Алисон режет индейку, мальчишки раскладывают гарнир, все веселы, радостны — и вдруг звонит телефон.
— Пол, это тебя.
— Алло? — Я взял трубку.
— Я погибаю! — Голос просто страшный.
— Я попозже перезвоню.
— Не клади трубку!
— Спасибо.
— За что ты меня так?!
— Послушайте, мы как раз за стол садимся.
— А как же я? Я этого не вынесу, я с ума схожу!.. Ты не слышал, что я сказала? Я по-ги-ба-ю!!!
Я как-то ухитрился закончить тот разговор, не показав, что напуган; а потом весь день дрожал в ожидании следующего звонка. Ни один роман, ни одна связь не выдержит подобных угроз и жалоб. Такие звонки ничего нам не приносили, кроме стыда и страха; ведь унижение убивает даже самую сильную страсть, от него сердце выгорает. В другой раз она закричала в трубку: «Я просто не могу больше так жить!» Я разозлился, живо представив себе, как она повторяет ту же самую фразу, которую услышала — с той же самой интонацией — от кого-то другого.
Ни один нормальный человек, прошедший через такое, не решится рисковать снова. А если решится — так ему и надо. Я тогда понял, как близко подошел к тому, чтобы вообще потерять свою жизнь.
Она была вечно несчастна, вечно шмыгала носом и моргала, как кролик, и вечно повторяла что-нибудь вроде: «Я ненавидела свое тело, когда росла» или: «Мне пришлось искать компромисс со своей сексуальностью».
—
— Если бы ты меня утром спросил, я бы сказала «Отлично». А теперь — хуже некуда. — Здесь следовала длинная пауза, а потом обреченное: — Слушай, я просто не знаю, смогу ли это вынести.
Конечно же, на этом она не останавливалась. Когда я заметил, что наши разговоры длятся по часу, мне бы надо было догадаться, что она привыкла разговаривать, все больше монологами, со своим психоаналитиком.
Я не мог понять, почему она так ненавидит свою фамилию.
— Фамилия как фамилия, — сказал я однажды. И привел несколько, из «Новостей»: Уолтер Ткач, Роберт Абпланалп, Муррэй Макаду, Шерман Пинскер, Лех Валенса, Лоренс Иглбургер. — Фаган — это, наверно, что-то ирландское?
— Не хочу об этом говорить!
Но говорила она постоянно, только и делала, что говорила. Это было спустя несколько месяцев после моей несостоявшейся роли в кино. Я понял тогда, что значат иллюзии и насколько мне важно работать, чтобы не свихнуться.
Шло время, и я иногда задумывался, как-то там поживает Ванда Фаган. Странным образом, когда мы с Алисон разошлись, я перестал вспоминать о Ванде; наверно, не решался. Оказавшись один, я начал ощущать свою ранимость. Слабость свою почувствовал. Быть может, какой-то позыв еще где-то прятался — но это такой был жалкий, такой безнадежный ночной призрак, что не стоило его вытаскивать на свет божий. Пусть-ка он лучше спит, пусть себе бредит во сне и пусть умрет, не просыпаясь.
Когда-то, еще живой, он легко превращался в вожделение. Так куча промасленной ветоши, оставленная вонять в темноте, начинает нагреваться — словно от нарастающей плотности своей собственной вони — и вдруг вспыхивает оранжевым пламенем, покрывая все вокруг черной копотью. Каждая связь имеет начало, продолжение и конец; и уже этим может быть похожа на брак, на плохой брак. Наша была похожа. Возможно, она была даже получше большинства плохих браков; а возможно, и дольше многих. Ванда тоже это знала. В университете она как-то сходила замуж, ненадолго, за своего однокашника по имени Гарри Коул. Я был наслышан только о его бороде, его старой машине и куче долгов. У меня в машине была пленка Филиппа Гласса. «Гарри тоже его любил», — сказала она. Вот и все, что я знал о нем. Их брак расстроился из-за его долгов, которых становилось все больше.
Благодаря нашей связи я узнал очень много нового. В том числе — как легко недооценить претензии твоей любовницы; и этого следовало опасаться. Я вообще едва ли замечал ход времени. Но Ванда Фаган — быть может, подобно большинству других женщин — не переставала думать о своем возрасте. Когда женщины без умолку говорят, как они стареют, как выглядят, как время уходит, — это превращается в постоянно действующий раздражитель, отвлекающий от всего на свете, словно тиканье громких часов с маятником. Вскоре после нашего знакомства она заговорила о том, какими мы будем в старости. Она видела нас обоих пенсионерами: два старичка держатся за руки, сидя в качалках на крылечке. Она искала другую жизнь.
Собственная жизнь ее бесила. Она ненавидела свою фамилию, свое тело, свою бедность. По ее понятиям, она вообще не жила. И ей казалось, что если она прицепит свою полужизнь к моей — это ее спасет.
— Дело не в том, что ты писатель. Ты гораздо больше, — сказала она однажды.
Она ошибалась. Но перебить ее я не мог: она говорила без остановки.
— Я тебя люблю такого, как есть. Ты очень хороший человек; умный, щедрый, чуткий…
Опять ошибка, Ванда. С какой стати у человека при всех этих качествах, такого хорошего и любимого, возникнет потребность писать то, что пишу я?