Моя профессия
Шрифт:
Перед каждым выходом на сцену в любом концерте так или иначе волнуешься. Это неизбежно для всякого актера. Волнение бывает разной степени, разного характера и чаще всего это правильное, творческое волнение.
Иногда оно окрашено событием дня, праздником, которому посвящен концерт. Праздником страны, города, завода, учреждения. Приподнятость зрительного зала передается и нам, актерам. Разных людей, разные глаза и разные темпераменты встречаю я, выходя на эстраду: члены правительства; генералы и офицеры в парадной форме, с орденами и медалями; иностранцы, поминутно что-то спрашивающие у своих переводчиков, которым некогда переводить, потому что самим
Иногда творческое волнение вытесняется волнением опасности. Опасности неудачи. Боишься слишком длинного зрительного зала, плохого освещения или позднего времени, заставляющего зрителя спешить на трамвай или в метро. Эти «технические» опасности вредно отражаются на выступлении, так как их трудно победить. Качество исполнения не приблизит далеко сидящих зрителей, не увеличит света фонарей и не отодвинет стрелки часов.
У Горького
Но бывают опасности, мобилизующие творческие ощущения, усиливающие их.
Это опасности строгой оценки. В какой-то степени такая опасность существует на каждом концерте. Но она увеличивается, если зрителями оказываются люди, сами занимающиеся искусством, если это музыканты, художники, писатели, актеры.
Таких концертов бывает много. Адреса их в Москве довольно постоянны: Центральный Дом работников искусств, Дом архитектора, Дом литераторов, Дом актера.
Я и боюсь этих концертов и люблю их. Ответственность за качество приобретала особый характер, когда, выходя на освещенную сцену, я видел прямо перед собой внимательные знакомые глаза Гольденвейзера, Шостаковича, Улановой, Марецкой, Бирман, Завадского, Маршака, Эренбурга.
Ставишь ширму, надеваешь кукол на руки и знаешь, что любая фальшь, безвкусица, кокетство будут ими замечены, и мне будет стыдно, даже если они ничего мне и не скажут. А они обязательно скажут – сейчас ли, после концерта, потом ли, когда мы встретимся в гостях или на другом таком же вечере.
И ответственность эта увеличивает радость выступления и чувство удовлетворения, если оно оказалось удачным.
Но еще ответственнее становится выступление, когда оно адресовано одному человеку и когда этот один – самый серьезный оценщик качества и самый опасный судья. Потому опасный, что суду его абсолютно веришь.
И естественно, что я очень испугался, хотя и очень обрадовался, когда зимой тридцать пятого года драматург Афиногенов передал мне просьбу Алексея Максимовича Горького приехать к нему в «Сосны» и показать кукол. «Соснами» называется место под Москвой – сосновый бор на крутом берегу Москвы-реки. Там был загородный дом Горького.
Пока мы ехали по снежной морозной дороге, я, качаясь в машине, вспоминал о том, как Горький был на одной из программ Мюзик-холла. Не помню, кто мне об этом рассказал, и не знаю, было ли все это так на самом деле, но рассказ этот меня и смешил, и пугал.
Среди других номеров мюзик-холльной программы был номер так называемых «герлс» – одновременное выступление нескольких девушек одинакового роста, одинакового сложения, одинаково причесанных, одинаково полуодетых и делающих одинаковые ритмико-танцевальные движения. Это были «дрессированные» девушки, и весь смысл номера состоял в точности совпадения каждого движения
В антракте Горький зашел за кулисы. Полуголенькие девушки в трусиках и лифчиках окружили его и, радостно прыгая, стали расспрашивать, как понравилось. А Горький подумал и, смущенно улыбаясь, сказал: «Раб'oту вы пр'oделали б'oльшую, трудоемкую, но ник'oму не нужную». Точно ли мне передали фразу Горького, я не знаю, но что он мог так сказать, знаю точно. Горький относился к искусству серьезно и трезво.
Вот я и боялся, что покажу Горькому моих кукол, а он возьмет да и скажет: «Работу вы проделали большую, трудоемкую, но никому не нужную».
Но когда, показав номер с шариками на голых руках, я вышел из-за ширмы и увидел веселые глаза, с которых Горький вытирал носовым платком крупные слезы смеха, волнение мое исчезло совсем.
Горький не назвал мою работу никому не нужной, а, наоборот, замечательно отнесся к моим куклам и не столько советовал что-либо, сколько вслух рассуждал о том, что куклы могут быть еще более острыми и точно направленными. Но, говоря об этом, тут же добавлял: «Конкретных советов я вам дать не могу. Вы работаете органично, внутренне правильно. Всякий посторонний, слишком конкретный совет вам не может принести никакой пользы».
Об этой встрече с Горьким я рассказал в моей первой книге, «Актер с куклой», но чувство радости и гордости до сих пор не покидает мои воспоминания о загородном доме в «Соснах».
Все тогда в этом доме казалось мне прекрасным, посемейному, по-доброму теплым. И сам Алексей Максимович, весело рассказывавший за чайным столом о том, что он боится чая с «головастиками» (то есть плавающими в нем чаинками), и покорно ушедший спать в одиннадцать часов, как только ему напомнили, что «доктор не позволяет ложиться позже», и внучки Горького – две маленькие девочки, Дарья и Марфа, и сидевшие за столом внимательные родные, члены его семьи.
У Станиславского
Но если я волновался за предстоящую встречу, едучи к Горькому, то не меньшим было мое волнение и испуг перед Станиславским.
Было это еще в двадцать седьмом году. Меня пригласили участвовать в концерте, устраиваемом Обществом друзей Студии Станиславского.
Я знал, что среди зрителей этого концерта может оказаться Константин Сергеевич, и поэтому не сразу дал согласие. Ведь ни теперь, ни тогда не было и нет для меня в театре имени большего, чем имя Станиславского. Если бы он осудил мою игру с куклами, это было бы для меня большим ударом. Но, с другой стороны, если бы ему понравилось мое выступление, это было бы для меня огромным счастьем. В конце концов желание показать кукол Станиславскому победило испуг перед этим показом, и я выступил на концерте.
Показывал «Минуточку», «Титулярного советника», «Про дьякона». В общем, почти все, что у меня в то время было.
После концерта Станиславский сам подошел ко мне и похвалил. Я был счастлив.
Но когда через восемь лет после этого, в тридцать пятом году, мне пришлось еще раз выступить перед Станиславским, волновался я, пожалуй, еще больше. Это и понятно. Ведь в двадцать седьмом мне было двадцать шесть лет, а в эти годы легче идешь на риск. Да, кроме того, я тогда не ощущал кукол единственным делом моей жизни, а чем-то хоть и очень интересным, но случайным, боковым, в то время как в тридцать пятом году боковым для меня оказался уже драматический театр, а центром стали куклы. Значит, вновь ставя кукол на суд Станиславского, я рисковал очень многим.