Моя школа
Шрифт:
У печи широколицый проворный подросток бросил на землю клещи, мазнул рукой в напыльнике, подбежал ко мне и вымазал мне лицо. Я почувствовал, что жирная нефтяная сажа залепила мне глаза.
Не помня себя, я рванулся вперед, но сильные, крепкие руки сжали меня. О меня сдернули штаны и мазнули ниже живота. По ногам потекло что-то тонкое.
— Не корячься, — кряхтя, приговаривал Белов. — Вот так… Эх, хорошо! Хватит с него, ребята.
— Отпустите! — услышал я чей-то строгий окрик. — Белов, отпусти!
Меня душили слезы обиды. Возле Белова стоял молодой
— Не стыдно? Хочешь, я тебя за это вздую?…
Белов, часто мигая, бессмысленно улыбался. Потом он облил молодого рабочего отвратительной бранью и зашагал широко к своему вен-сану, говоря:
— За каждого углана вздувать… Было бы дива-то!
— А вот увидишь!
— За что они тебя? — спросил молодой рабочий. Я рассказал.
— Еще этого не хватало!
Он подошел к Белову и внушительно стал ему что-то говорить.
Возле Белова уже собралась кучка рабочих. Все возбужденно говорили, окружив его, а он сидел на верстаке и, побалтывая ногами, прн-стыжейно молчал, глупо улыбаясь.
Спустя неделю я стал работать у венсана молодого мастера Борисова.
После истории с Беловым я как-то насторожился: видел, что не все одинаково относятся к нам, к подросткам.
Борисов, всегда деловитый, серьезный, следил за работой машины и за нами. Он подходил к нам и заботливо смотрел в раскаленный рот печи. Иногда брал клещи у меня или у моего товарища Кирюшина, рослого, тихого, смуглого подростка, ловко сажал ими в печь железо, выхватывал добела нагретое и с легкостью швырял в жолоб.
— Отдохните, ребята, — говорил он.
Он успевал подавать с обеих сторон.
— Ну-ка, пошевеливайсь! — кричал Борисов штамповщику, бросая железо в жолоб.
А тот, улыбаясь закопченным лицом, сбрасывал рукавицы и, плюнув в пригоршни, торопливо снова надергивал их, хватал железо, нажимал на рычаг. Венсан лязгал, глухо бухал и выбрасывал костыли. Эти два человека точно играли клещами и железом. Мне казалось, что и венсан включается в эту игру, не отстает от людей.
Мы любили Борисова, и не раз штамповщик, приземистый, широкий, чернобровый парень, говорил мне:
— Орел у нас мастер, ловко робить с ним… Не паук, как Белов.
И мне нравилось работать, хотя работа была трудная. Особенно тяжело было заготовлять железо. Я не мог таскать из амбара четырех-пудовые тюки железа. Нам помогали мастер и штамповщик. Зато у других мастеров таскали подростки сами.
Как-то раз тощенький весноватый Ивашка, тихий, незаметный мальчик, работавший у Белова, оступился у весов и упал с четырех-пудовым тюком железа. Мы подняли Ивашку. Он был бледен, губы его были плотно сжаты, а глаза полны слез.
— Ушибся? — спросил я.
— Руку… — слабо проговорил он.
Мы дотронулись до его руки, он громко вскрикнул. Рука выше кисти была переломлена. Подбежал Борисов, засучил ему рукав. Мы уложили руку на дощечку, подвязали ремнем за шею и повели Ивашку в проходную. Он тихо плакал и морщился.
Белов, спокойно смотря на него, сказал:
— Ничего, срастется, молодой еще… — И, усмехаясь красным, опухшин от похмелья лицом, проговорил: — Хм… Какой ведь терпеливый — не кричит…
Во время обеденного перерыва Борисов, допивая из кружки чай, сказал:
— Все мы уходим из дому и не знаем, воротимся целы или нет…
А за что, для кого всё это? Пусть бы для себя, а то для барина, который завод свой в глаза не видит. Знает, поди, только пропивать капитал, который мы своим потом да кровью создаем. Эх!
Он закурил и сердито бросил в угол спичку. А потом, такой же грустный, в тяжелом раздумье, ушел в механический цех.
Я вспомнил слова Петра Фотиевича: «Вот, смотрите, ребята, гора, рудник, завод — и всем этим владеет один человек». Но в речах учителя чувствовалась какая-то недомолвка. А вот Борисов сейчас докон-. чил эту речь. Я почувствовал, что завод для меня — вторая школа, которая дополняла знания, полученные у Петра Фотиевича.
Живые машины, режущие, прессующие раскаленное железо, мне теперь казались уж не такими интересными, как черномазые люди. Я понимал, что человек создал эти машины. Жизнь людей завода была куда интереснее во всем её многообразии. Как разнообразны машины по своему строению, по своей сложности, так и люди многообразны.
Вот Борисов. Он выделялся из общей массы рабочих. Всегда он был строго серьезен, молчаливо задумчив, а иногда чем-то озабочен. Если у него и появлялась на лице иногда улыбка, то она была грустной. Никогда он нас не подгонял в работе, всегда был ровен и этим вызывал настойчивое желание работать добросовестно.
В обеденный полуторачасовой перерыв он не ходил домой. Пообедав у себя в цехе, он уходил или в механический, или подавал мне большой железный чайник и говорил:
— Сходи-ка, Ленька, за кипятком, попьем чайку на вольном воздухе.
Я бежал в водогрейку за кипятком, и мы усаживались где-нибудь в тени, в укромном уголке, пить чай. К нам подсаживались рабочие. Мне казалось, что Борисов знал все. О чем бы его ни спросили, он давал уверенные ответы. Нередко он что-нибудь рассказывал, и рабочие затихали, жадно вслушиваясь в его ровную речь. Он, должно быть, любил естествознание и так же, как Петр Фотиевич, рассказывал о том, что наша земля была прежде раскаленной. И тут среди слушателей возникало недоумение.
— Как же так, Вася? А по библии не так…
Я чувствовал, что и здесь возникают такие же противоречия, с какими сталкивались мы в школе.
Игнатий Белов иной раз замечал с ядовитой усмешкой;
— Что это вам там Васька врал?
Я любил слушать Борисова. Однажды он захватил мое внимание рассказом о Степане Разине. До этого в моем представлении Степан Разин был просто атаманом шайки разбойников, грабившим, не щадя людей. И в памяти моей не было имени «Степан Разин», а просто «Стенька Разин». Но Борисов произносил имя Разина с восторгом и любовью. В Степане Разине он видел огромной силы ненависть, направленную против купцов, бояр и царей, и неизмеримую любовь к бедному, трудовому народу.