Моя сумасшедшая
Шрифт:
Их было всего десятка полтора, не больше, и подбирались они к хорошо одетым городским, занятым своим разговором, крадучись, отворачивая лица и горбясь, как псы, хорошо знакомые с палкой. Впереди, с трудом переставляя иссохшие ноги в разбитых сапогах с обрезанными голенищами, двигалась женщина с замотанным в тряпки ребенком на руках. За нею — подросток в пиджаке с чужого плеча на синее костлявое тело, рукава болтаются до колен. За полу пиджака цеплялась девчонка лет шести, едва видная из ватной кацавейки. Остальные — кучкой, лиц не разобрать, только белки отливали желтизной, отражая электрический свет.
Хорунжий вскочил, сделал шаг навстречу
— Хлiба, товаришу добродiю! — по-щенячьи затянул подросток. — Хоч крихту. Бо мала зовсiм конає!..
Девчонка заскулила, и Петр, с трудом восстановив равновесие, стал судорожно рыться в карманах в поисках куда-то завалившегося бумажника. Наконец нашел, выгреб все, что было, и, звучно дыша, стал совать женщине:
— Вот! Возьмите! Хлеба сейчас все равно не достать, и не продадут вам без талонов — купите завтра с утра на Благовещенском с рук. Да берите же, что вы стоите!
Женщина, очевидно не вполне понимая, равнодушно смотрела на светлые бумажки червонцев. Потом вдруг подняла глаза на Петра и медленно улыбнулась беззубым провалом рта.
— Откуда вы? — оторопело спросил он.
Молча обогнув Хорунжего, женщина приблизилась к скамье, с трудом наклонилась и опустила на нее сверток с молчаливым младенцем. Выпрямляясь, со вздохом облегчения ответила:
— З-пiд Першотравневого. Михайлiвка — була така, може, чули?
— Петр! — донесся голос Тамары. — Что ты делаешь? Это ж кулацкое охвостье, которое…
Сказано было с тупым раздражением, и ясно читалось, что ей жалко денег.
Хорунжий бешено крутнулся на каблуках:
— Молчать, дура!..
Мелькнуло лицо Леси — испуганное, жалкое, совсем юное. Сердце мучительно сжалось.
Эти люди надеялись на хлеб, который сеяли, а у них забрали жизнь. Уже с момента выхода в прошлом августе указа «семь-восемь» стало ясно, что зиму не переживут сотни тысяч, и прикончила их январская директива Москвы, запретившая выезд селюкам из Украины, с Кубани и Дона. А слепые и глухие не желали ни знать, ни видеть, как каждое утро за газетным киоском на углу Данилевского растет под рогожей штабелек голых, плоских, как ржавая тарань, или восково-желтых, раздутых, в черных вмятинах, — ночной урожай. И как в половине седьмого хмурые мужики из хозуправления грузят их, бросая, как поленья, на подводу, и увозят в неизвестном направлении. А о том, что в глухие зимние месяцы творилось по дальним селам, лучше и не поминать…
Будто темный зверь обгладывает свою добычу до костей.
Шуст тоже машинально нащупал в кармане купюру, украдкой глянул — не слишком ли крупная, и уже хотел было протянуть подростку, когда позади, у театра, залилась трель милицейского свистка. Скомкав деньги в потном кулаке, Иван сунул их обратно и сделал несколько быстрых шагов, как бы разрывая дистанцию между собой, Хорунжим и Павлом Юлиановым.
По брусчатке забухали подбитые гвоздями сапоги, но там, где только что маячили серые, наводящие тоску и тошноту тени, уже никого не было. Запыхавшийся старший наряда с ходу остановился, подсвечивая нагрудным фонариком и придерживая кобуру. Личности столпившихся у памятника не вызвали у него подозрения, и он скомандовал подоспевшему подчиненному:
— К лютеранской кирхе давай, налево! Туда, кажись, двинули, босота
Он уже повернулся уходить, но луч фонарика зацепил сверток на скамье.
— А это у вас тут что? Чье дите, граждане?
Хорунжий хотел ответить, но язык внезапно стал неповоротливым, как сырая резина. Он слышал, как рванулась Леся, как железной хваткой вцепилась в нее Тамара, и все равно вместо того, что должен, обязан был сказать, молча пожал плечами.
— Ребенок не имеет к нам никакого отношения, товарищ, — отчетливо проговорила Тамара.
— Ясно-понятно… — старший наряда нагнулся, присвечивая, и стал рыться в тряпках. Из свертка послышался слабый, едва различимый ухом скрип. Как бы уже и не человеческий, и не животный даже. Мелькнуло сморщенное, со слипшимися волосенками, с розовым родимым пятном-меткой на виске слева…
Хорунжий крепко зажмурился, открыл крупные желтоватые зубы и затряс взлохмаченной головой, гоня от себя призрак обжигающего, бессильного стыда.
Так бывает, он знал. Человек, в чье сознание вторгаются вещи ужасные, несоизмеримые с повседневностью, поневоле сужает пространство собственной жизни и гасит сознание, совесть, разум, оставляя одну инстинктивную заботу — о теле. Еще в гражданскую, совсем юным, воюя то на одной, то на другой стороне, он понял это раз и навсегда. Чужая рука выворачивает тебя наизнанку, и вместо крепкой и мужественной сути нутро заполняется болотной жижей.
За фанерной перегородкой, отделявшей «люкс» от соседей, кто-то заворочался, скрипя сеткой кровати, и вдруг тяжело захрапел. Потом умолк и заговорил во сне. Речь была бессвязная, прыгающая, ни слова не разобрать, как у мертвецки пьяного. Луна подсела к горизонту и теперь во все свои три четверти смотрела Хорунжему в лицо. Где-то неподалеку вдруг отхаркнулся и бойко затрещал мотор мотоциклетки, залились дворняги.
Он вздрогнул, будто наступил на гнилую половицу впотьмах, и в ту же секунду одним широким взмахом ему открылось — как позавчера брали Павла.
За ним пришли не трое, как обычно. Знали, что у него в письменном столе, как и у многих, кто отвоевал до последнего часа, спрятан «маузер». Поэтому, кроме троих на площадке, двое поднялись этажом выше, а внизу, у машины, топтались еще несколько — на случай, если «объект» вздумает оказать сопротивление.
Первым делом, предъявив ордер, потребовали оружие. Одного, немолодого, с двумя «шпалами» в краповых петлицах, Павел знал: не раз вместе выпивали на охоте, поэтому просто кивнул на стол — мол, сами возьмите. Был готов, догадывался, как оно будет, наперед и сохранял полное спокойствие. Просто ждал, пока закончится обыск и его увезут. Единственное, что его удивило — небрежность, с которой оперативники досматривали рукописи и письма.
Майю к нему не подпустили, но без грубости отконвоировали к машине, усадив между двумя красномордыми в энкавэдэшных буденовках. Старший занял место рядом с водителем, и машина отъехала. До Совнаркомовской было рукой подать, но вместо этого водитель вдруг начал петлять по городу.
Наконец остановились в глухом переулке близ Журавлевских склонов, и Павлу приказали выходить. Он не удивился, потому что, когда стало ясно, что везут не на Совнаркомовскую и даже не на Холодную Гору, понял все. Успел только поглубже вдохнуть запах прошлогоднего бурьяна, печной золы и помоев из нищего жилья. Позади завозились, он оглянулся в темноте — а в следующую секунду пуля из конфискованного «маузера» раздробила основание его черепа.