Моя театральная жизнь
Шрифт:
Я не знал.
Он вновь уставился на меня ненавидяще и сказал:
— Как отвратительно ты молод. Ведь ты будешь жить, мерзавец, когда я умру.
И начал читать.
Он читал как-то бешено, продолжая пугать меня взглядом в упор:
Как молодой (яростно — Э.Р.) повеса Ждет свиданья С какой-нибудь развратницей лукавой, Иль дурой, им обманутой, Так я… — и он начал приплясывать — ВесьИ тут он закричал совсем страшно:
— Ты понял?! В ШЕСТОЙ… шестой сундук… в шестой сундук — сундук еще неполный…
Горсть золота накопленного всыпать! Немного, кажется, но понемногу Сокровища растут.— Сокровища!! Сокровища! — вдруг пропел он и поволок меня к стене.
Торопливо снял со стены картину в деревянной раме. И за картиной обнаружилось отверстие.
— Иди сюда, — таинственным шепотом позвал он. Схватил мою руку и засунул в отверстие в стене.
— Чувствуешь?
Я наткнулся рукой на что-то твердое.
Он зашептал:
— Это клад. Вынуть его нельзя, потому что на нем крепятся балки… Проклятые балки и древний клад.
Глаза его горели!
Поэт не смог умереть до конца. И обычное крепление балок он превратил в сокровище.
Олеша как-то спросил меня:
— Ты так скверно и часто читаешь стихи, что мне кажется… ты наверняка мечтаешь стать актером. Выбрось это из головы. Ты слишком простодушен. Во Франции до революции только актеры и палачи не пользовались гражданскими правами. И во многих странах напряженно относились к лицедеям, умеющим сегодня притворяться воплощением добродетели, а завтра — зла. Люди театра коварны и неверны — таково это искусство. И таково это племя. Не ходи в актеры!
В актеры я не пошел. Я поступил хуже — я стал драматургом.
Об истории
Я, с гордостью могу сказать, закончил Московский историко-архивный институт с отличием, но… Но я не хотел стать историком. Дело в том, что страна наша особенная. В ней за жизнь одного человека, какие-то там 70 с лишком лет, три раза менялись цивилизации. Причем каждая не только заставляла людей отказываться от убеждений, но заново переписывала историю, да по нескольку раз. И в своей пьесе «Снимается кино» я написал монолог историка:
— Я начинал историком в 20-х годах. Моя первая работа была о Шамиле. Шамиль как вождь национально-освободительного движения на Кавказе. Но уже в 30-х годах взгляды переменились, и он стал считаться «агентом империализма». И я признал свою ошибку. Но во время Отечественной войны он снова стал считаться «освободительным движением», и я признал ошибкой, что я признал свою ошибку. Однако в 49-м году, когда началась борьба с национализмом, он снова стал «агентом империализма», и я признал ошибкой, что я признал свою ошибку, в том, что я признал ошибкой свою ошибку…
Я мог бы продолжить рассказ о бесконечных превращениях бедного Шамиля и в нынешние годы.
Эта анекдотическая история была закономерной. Михаил Покровский, вождь большевистской исторической науки, очень точно сказал о роли истории в России: «История — это политика, обращенная в прошлое».
Еще раньше задачу наших историков раз и навсегда определил Александр Христофорович Бенкендорф. Отец Третьего отделения сказал: «Прошлое России удивительно, ее настоящее более чем великолепно; что же касается будущего, то оно выше всего, что только может нарисовать себе самое смелое воображение. Вот с какой точки зрения следует оценивать русскую историю».
Эти знаменитые слова остались знаменем на столетия.
Мой учитель (произношу опять с гордостью) — великий историк Александр Александрович Зимин. Его труды охватывали почти тысячелетие в истории России — с IX по XVIII век. Но у него произошла беда, он усомнился в подлинности «нашего все». «Наше все» в истории — это «Слово о полку Игореве».
Точнее, посмел усомниться! И посмел бороться за свои убеждения.
В нормальной стране другое мнение рождает всего лишь дискуссию. Но не у нас.
Началась бешеная травля. В ней приняли участие и достойнейшие люди, которые сами когда-то многое испытали. Эта травля сыграла свою роль в ранней смерти ученого.
Наблюдая неистовость обвинителей, я вспоминал слова Белинского о травле Чаадаева, в которой так же принимали участие достойнейшие люди, страстно обидевшиеся на «Философическое письмо».
«Что за обидчивость такая! Палками бьют — не обижаемся, в Сибирь посылают — не обижаемся… а тут Чаадаев, видите ли, народную честь зацепил — не смей говорить!.. Отчего же это в странах, больше образованных, где, кажется, чувствительность, должна быть развитее, чем в Калуге да Костроме, не обижаются словами?»
Впрочем, за посмертную судьбу Зимина можно было быть спокойным. Ибо в России вслед за холуйским негодованием непременно следует холуйское подобострастие к тому, кто осмелился перестать быть рабом. В нашем обществе есть давний закон: все обиженные правительством становятся желанны и почетны… как только страсти поутихнут и опасность пройдет.
Цитаты
В той, советской, исторической науке существовала вещь, которая была мне глубоко противна. В любом исследовании должны были быть обязательные цитаты из классиков марксизма-ленинизма. Так что вся работа как бы становилась рабским доказательством этих цитат.
Цитаты из большевистских евангелий освещали и повседневную жизнь. В бесчисленных Домах культуры Ильич весьма часто учил со стен: «Искусство должно быть понятно народу!» Святая фраза, считавшаяся столь же непреложной, как «голубое небо». Она была камнем, на котором стояла идеология искусства шестой части света — социалистического реализма.
Как-то ночью, в половине второго, меня разбудил тревожный звонок. Звонил главный режиссер Театра имени Моссовета Юрий Александрович Завадский.
О нем мы еще поговорим дальше. Он был в самой что ни на есть ажитации. На восьмом десятке он сделал невероятное открытие, буквально перевернувшее все его мировоззрение. Он открыл подлинную цитату Ильича.