Моя вторая жизнь
Шрифт:
– Больше Вам ничего не нужно? – спрашивает Верочка.
– Нужно, но это не по Вашей части, – довольно вежливо отвечаю я.
На этом наш разговор обрывается. Я добиваю ужин, допивая компот, Верочка желает мне спокойной ночи и удаляется с тем, что осталось от моего ужина. Я довольно бодро сползаю с кровати и посещаю санитарный блок. Так на больничном плане эвакуации при пожаре обозначены туалет и ванная. Санитарный блок, разумеется, тоже чёрный. Удивительно, что вода в этой чёрной больничке обычного цвета, то есть прозрачная. Видимо, всё же у местного главврача сохранились остатки здравого смысла. Очень хочется встать под душ, но я не знаю, можно ли мочить мой хвост. Я решаю, что самое страшное, что может с ним случится, это то, что он отвалится, что мне только на руку, точнее на задницу, которая освободится от несвойственного ей придатка. Поэтому я подставляю свои новые части тела (за исключением почки, которую я не стал выковыривать из себя ради этого момента) под душ, и они благодарно отзываются на струящуюся по ним воду. Хвост действительно намокает, но не отваливается даже после десяти душевых минут. Неужели моё тело прожило без воды больше месяца? Или они всё же время от времени обмывали меня (и я не имею ввиду алкогольные возлияния)? Скорее да, чем нет. Не позволят же они доказательству научных заслуг Генриха Карловича гнить заживо. И что-то мне подсказывает, что обмыванием занимался не голубчик-доктор, а его ближайшая приспешница Верочка Панова. Или Люсьена Милентьевна. Я пока
Итак, Голова Генрих Карлович, чьё рождение, крещенье и учение в школе уже внесены в анналы некролога, поступил в медицинский университет с первой попытки, несмотря на то, что его родители не имели никакого отношения к медицине. Отец его был дорожным регулировщиком, а мать – секретарём местной ячейки международной ассоциации шпагоглотателей. Как они сошлись, Генрих никогда не спрашивал. Как не спрашивал и о том, почему его назвали Генрихом Карловичем, ведь отца его звали Фомой Юрьевичем, а мать – Апполинарией Митрофановной. Стало быть, никаких немцев в роду Головы ни по одной линии не было. Как не было Карлов. На все вопросы о том, кто его отец, которые Генрих осмелился задать матери только уже будучи совершеннолетним, она отвечала, что его отец и есть его отец.
– Как от Фомы Юрьевича мог получиться Генрих Карлович? – спрашивал у матери Генрих Карлович.
– Самым натуральным образом, – отвечала Апполинария Митрофановна, не вдаваясь, однако в подробности.
– Но отчество сына должно соответствовать имени отца, – продолжил щекотливую беседу Генрих Карлович.
– Это чистый воды формализм, – отрезала мать, – ты мой сын, и я имею право называть тебя так, как хочу.
– А отец? – спросил Генрих.
– Что отец? – не поняла сына мать.
– Как отец хотел, чтобы меня назвали?
– Какая разница чего он хотел? Он тебя не рожал, не ему и решать, как тебя называть, – отвечала Апполинария Митрофановна, впрочем, безо всякой агрессии.
– Ладно, – смирился с отстранением отца от процесса своего «называния» Генрих Карлович, – а как в ЗАГСе тебе разрешили не то отчество записать?
Генрих с малолетства неоднократно заглядывал в своё свидетельство о рождении, чтобы убедиться, что отцом у него записан Фома Юрьевич Голова, а в графе «отчество» значится «Карлович». Видимых подчисток и исправлений в свидетельстве не было, что свидетельствовало о том, что оно подлинное, и в таком виде было выдано Голове Апполиинарии Митрофановне спустя месяц после рождения её единственного отпрыска. Как советский бюрократический аппарат мог допустить превращение сына Фомы в Карловича, для Генриха оставалось загадкой.
– Что значит «не то»? – спросила мать, и Генрих понял, что дальнейшие расспросы бесполезны.
Он на всякий случай, уже будучи студентом медуниверситета, организовал экспертизу своего сыновства, и наука подтвердила слова матери: Голова Генрих Карлович является сыном Головы Фомы Юрьевича и Головы Апполинарии Митрофановны. Это окончательно успокоило Генриха насчёт его ближайших родственных связей и заставило смириться с отчеством, за которое его в школе (и не только) дразнили «Карлой».
Мать Генриха Карловича стала не только причиной его странного прозвания, но и повлияла на выбор профессии. Разговоров о том, куда ребёнку идти учиться, в семействе Головы не водилось. И отцу, и матери было всё равно, чем их чадо будет заниматься по жизни, лишь бы оно не мешало их собственным занятиям, но у Генриха было на этот счёт другое мнение. Занятия отца его не волновали, поскольку они увеличивали шансы отца отправиться на тот свет не больше, чем те, которыми обычно занимаются люди. А вот занятия матери Генриха беспокоили. Будучи более двадцати лет бессменным секретарём ячейки шпагоглотателей, Апполинария Митрофановна желала не только влиться в столь привлекательные для неё ряды глотателей холодного оружия, но сделать это так, чтобы произвести в этих рядах настоящий переворот. Первые десять лет своего секретарства она тайно ото всех самостоятельно обучалась глотанию ножей, кортиков, мечей, шпаг и других плоских и острых предметов. Её желание стать «первой шпагоглотательницей на деревне» было так велико, что его исполнению она посвящала всё своё свободное время. Как в таких условиях мог родиться Генрих Карлович, не ясно, но он всё же появился на свет и стал единственным свидетелем мучительных попыток своей матери овладеть никому ненужным искусством. Сына Апполинария Митрофановна не стеснялась. Напротив, она использовала его в качестве зрительского тренажёра. Именно Генрих Карлович должен был не только наблюдать процесс постановки лучшего в мире номера по шпагоглотанию, но и оценивать результат с точки зрения потенциального зрителя. Как одно могло сочетаться с другим, знала только сама Апполинария Митрофановна. Через десять лет безуспешных попыток добиться фантастического результата Апполинария Митрофановна поняла, что эти годы были потрачены ею не совсем по назначению, ибо она преследовала не совсем ту цель. Настоящий переворот в излюбленной ею профессии можно было сделать, только если внести в неё что-то по-настоящему новое. Увидев однажды, как переворачивают песочные часы, Апполинария Митрофановна ясно осознала, что удивить мир профессиональных шпагоглотателей глотаемым предметом было невозможно. Его можно было удивить лишь поменяв орган глотания. И она его поменяла. Да так, что увидев подготовку к новому номеру, который должен был потрясти мир, тринадцатилетний Генрих решил стать психиатром, чтобы избавить мать от навязчивой идеи, угрожавшей её жизни. Проучившись три курса и попробовав применить некоторые рекомендуемые методики на практике, Генрих Карлович понял, что он, как и его мать, ошибся в выборе цели. Отвратить мать от не ротового глотания острых предметов с помощью слов и медикаментов оказалось невозможным. Тогда Генрих Карлович решил стать хирургом, чтобы спасти мать вне зависимости от того, чем и что она будет глотать.
На своём курсе Генрих Карлович Голова был самым прилежным студентом, что позволило ему остаться по окончании обучения на кафедре при профессоре и получить возможность не только для научных изысканий, но и для практического применения полученных навыков. Это пригодилось Генриху Карловичу потому, что чем больше было желание матери перевернуть привычные представлении шпагоглотателей, тем больше была необходимость хирургического вмешательства в его последствия. Генрих Карлович зашивал свою мать бессчётное количество раз, что позволило ему хорошенько набить руку в портняжно-хирургическом деле. Он мог искусно пришить что угодно к чему угодно, и молва о нём разнеслась среди тех, кому помощь такого рода жизненно необходима. Через каких-то десять лет Генрих Карлович заменил своего профессора везде, кроме его постели, чем свёл старика в могилу. Успех у жены профессор прощал любому, а вот успех у пациентов профессор простить не смог и собственноручно отправился на тот свет, окончательно освободив дорогу своему пытливому ученику. А ученику, который уже давно понял, что сможет помочь матери, даже если она начнёт глотать шпаги пупком, хотелось покорения каких-то новых вершин. И самой высокой ему казалась нобелевская. Задумав, подобно своей матери, совершить переворот, Генрих Карлович активно занялся поисками подходящего материала. Как известно, кто ищет, тот всегда найдёт, поэтому Генрих Карлович сначала случайно нашёл моего брата-близнеца, потом случайно нашёл меня, а затем организовал случайное отрывание моей башки. После цепи этих случайностей до нобелевской премии по медицине было рукой подать. Нужно было лишь пришить мне братову голову, что Голова с успехом осуществил, запечатлев свой беспримерный хирургический подвиг на цифре. Он провернул операцию, равной которой по дерзости ещё не делал никто в мире. И это оценили в нобелевском комитете. Они не знали её истинной предыстории и решили, что Генрих Карлович достоин престижной награды за достижения в области медицины (хотя его достижения в области случайностей были куда более значительны). Но бедный мой голубчик этого пока не знал.
Очередного лауреата должны были объявить в торжественной обстановке как раз в день рождения Генриха Карловича. Он готовился к этому дню несколько лет, а за пять секунд до объявления себя лауреатом скоропостижно скончался от сердечного приступа. Он не выдержал надвигающейся сбычи своей мечты. Это было бы слишком хорошо. Слишком восхитительно. Слишком волнующе. Слишком невозможно. И Генрих Карлович предпочёл будоражащую кровь неизвестность и томление в ожидании мечты её прозаической сбыче. Он был настоящим романтиком, наш голубчик Генрих Карлович. Склоним же голову и помолчим в знак скорби от расставания с прекрасным хирургом, заботливым сыном и просто хорошим человеком, Головой Генрихом Карловичем. Аминь.
День тридцать четвёртый
Просыпаюсь и понимаю, что не помню, как заснул. И не знаю, сколько проспал. Чёрт бы побрал эту больницу, в которой вместо часов на стенках висят чёрные квадраты господина Малевича. Они думают, что в этом заведении также увлекательно, как в казино? Или это часть «чёрной» терапии? От незнания того, сколько времени прошло по моим ощущениям, тоже можно захотеть свалить отсюда в пространство, в котором время чётко обозначено. Знание точного или хотя бы приблизительного времени даёт человеку мнимое, но стойкое ощущение порядка. Он знает (вернее думает, что знает), что произойдёт с ним через пять минут, через полчаса, через год, через десять лет. Вот думает человек, что он проживёт ещё как минимум лет двадцать. И спокойно занимается своими делами. Или знает человек, что его через день расстреляют. И есть у него целых двадцать четыре часа, чтобы всё вспомнить, обо всём подумать, всё осознать, во всём покаяться, помечтать о последнем желании и его исполнении. Всё идёт своим чередом, и хоть знает человек, что его жизнь скоро кончится, у него совершенно точно есть время представить, что бы он делал, если бы ему дали ещё один шанс. А чем больше думаешь, тем больше твоё личное время растягивается. И если думать хорошенько, то, глядишь, из отведённых тебе суток получается уже половинка недели, а то и месячишко, если фантазия твоя хорошо развита. А если ты знаешь, что тебя расстреляют, но не знаешь когда? Через пять минут али через три часа, али послезавтра? Как ты потратишь драгоценное время? Правильно, всё будешь думать о том, сколько тебе осталось. Не о том, о чём подобает думать человеку перед смертью (каждому, естественно, о своём), а о том, когда эта самая смерть к тебе придёт. Разве же это дело? Не дело, а сплошное мучение. Поэтому от незнания времени один только вред и никакой пользы. Но в «моей» больнице об этом не знали или делали вид, что не знают. Но, поскольку на тумбочке стоял поднос с едой (очевидно, с завтраком), я прощаю им это грубое вмешательство в человеческую психику и с удовольствием ем.
За чаем я просматриваю свежие медицинские газеты, в одну из которых, вложен сочинённый мною вчера некролог Головы. И не просто вложен, а с умыслом, потому как он прикрывает свежие некрологи, среди которых я нахожу настоящий некролог Генриха Карловича. Фамилия его, оказывается, совсем не Голова, а Почка, что сути дела, на мой вкус, не меняет. От перемены мест слагаемых, как говорится, результат не меняется, то есть налицо смерть моего голубчика-доктора. А то, что это его некролог в газете пропечатан, я нисколько не сомневаюсь, ибо к нему прилагается фотография усопшего – вылитый Генрих Карлович. Читаю подлинный некролог и думаю, что Почка, будь у него возможность выбора, безусловно предпочёл бы мой вариант. Хотя бы потому, что в нём Почка, пусть и под псевдонимом Голова, был удостоен нобелевской премии. Конечно, получить премию ему не довелось даже в моём некрологе, но это и понятно, вымысел должен быть немножко похож на правду, иначе нечего ему делать в медицинском журнале. А разве по правде Почка, даже будучи Головой, может получить нобелевскую премию? Никогда. И даже узнать о том, что она ему присуждена, Почка тоже не может. Потому как в жизни такого не бывает. Но вот если его умертвить до объявления результатов, то нобелевскую премию Почке вполне можно присудить, ведь это произойдёт после его жизни, а значит, не будет иметь к этой самой жизни никакого отношения. И можно уже не стараться быть правдивым. Можно измышлять, сколько душе угодно, не заботясь о соприкосновении твоего вымысла с действительностью. Как только заканчивается человеческая жизнь, так сразу заканчивается её правда и появляется свобода вымысла, которую, впрочем, человеческий обычай всё же ограничивает. О покойном, говорят люди, или хорошо или ничего. То ли они боятся мертвеца, который перейдя в иной мир, получает иные возможности для расправы. То ли они надеются таким образом смыть с себя то, что им бы хотелось смыть, после своей смерти. То ли они изображают уважение к окончанию земного пути. Шут его знает. Но, в любом случае, кто считает, что получение нобелевской премии характеризует человека с негативной точки зрения, пусть первым бросит в меня камень. И приготовится к ответному броску со стороны Генриха Карловича, который никому не даст себя лишить нобелевской премии или отозваться о ней дурно.