Мусоргский
Шрифт:
У Мусоргского — словно сам собой вписывается возглас, которого не было в первоисточнике: «О, совесть лютая!..» И следом рождается бред наяву, записанный уже знакомым образом — полустихами-полупрозой, речью сбивчивой, рваной, усиленной во сто крат музыкой речи и оркестровыми подголосками, а самый момент явления призрака — накатыванием дрожащих звуковых волн:
«Ежели в тебе пятно единое… единое случайно завелося, как язвой моровой душа сгорит, нальётся сердце ядом, и тяжко станет, как молотком стучит в ушах укором и проклятьем… И душит что-то… И голова кружится… В глазах… дитя… окровавленное! Вон… вон там, что это? Там в углу… Колышется, растёт… Близится, дрожит и стонет… Чур, чур…
И словно выдох, с бессилием:
«О, Господи! Ты не хочешь смерти грешника, помилуй душу преступного царя Бориса!»
В «Годунове» — много героев. Часть из них — только мелькнет в одном или другом эпизоде. Но с редкой настойчивостью Мусоргский проводит все ту же тему: народ и царь, царь и народ. Это — два полюса оперы, их противостояние лежит в самой основе музыкальной драмы. В «Сцене у собора» — кульминация противостояния. Уже во вступлении к ней — с «бродячими ритмами» — звучит измененная тема вступления с узнаваемыми причитаниями. И сразу — народные толки о Гришке Отрепьеве, о царевиче, который идет с полками на Москву.
Появление Юродивого — ключевой эпизод. И для Пушкина, и для Мусоргского. В опере еще более усилено чувство гонимости этого странного существа. И — блаженной святости. У Пушкина юродивый поет:
Месяц светит, Котенок плачет, Юродивый, вставай, Богу помолися!Мусоргский песенку редактирует, в словах ее начинает пошевеливаться «блаженная заумь»:
Месяц едет, котенок плачет, Юродивый, вставай… Богу помолися, Христу поклонися. Христос, Бог наш, будет вёдро, Будет месяц. (Рассеянно.)Будет вёдро… месяц…Но то, чего добился композитор в музыке, этого еще не знала мировая опера. И в песенке, и в речитативе героя — жуткая точность «юродивой» речи — не то слабоумие, не то — высшая мудрость. С его плачем («А-а! А! Обидели Юродивого! А-а! Отняли копеечку!») выходит из собора царь Борис. И уже звучит заплачка всего хора, и женщины с мальчишками на паперти, и мужчины, стоя на коленях, протягивают руки к царю: «Кормилец-батюшка, пошли ты нам милостыньку, Христа ради!» И уже весь народ — на коленях, стонет:
Хлеба! Хлеба! Хлеба голодным! Хлеба! Хлеба! Хлеба подай нам, Батюшка, Христа ради!А в музыке узнается самое начало, призыв на царство. Она «помнит» хоровой возглас в самом начале оперы:
Смилуйся! Смилуйся! Смилуйся! Боярин-батюшка! Отец наш! Ты кормилец! Боярин, смилуйся!Музыка ведет «подспудную» драматургию оперы. И в плаче юродивого Николки — отголоски из вступления к опере, из вступления к этой сцене. Лейтинтонации — та особенность музыки Мусоргского, которую по-настоящему будут позже осваивать композиторы XX века.
Наконец — одна из кульминаций оперы. Звучит негромко. Почти вкрадчиво. До жути. Странный диалог Юродивого и царя. Убогий Мусоргского — точное воплощение изначального смысла этого слова: «у Бога».
— Борис! А Борис! Обидели Юродивого!..
Борис вопрошает в сторону:
— О чём он плачет?
Юродивый отвечает. И «советует»:
— Мальчишки отняли копеечку. Велика их зарезать, как ты зарезал маленького царевича.
И как народ просил у царя хлеба, так сам Годунов покорно просит у Николки:
— Молись за меня, блаженный!
И слышит, удаляясь, слова убогого:
— Нет, Борис! Нельзя, нельзя, Борис! Нельзя молиться за царя Ирода! Богородица не велит.
В речитативе — та «тихость», от которой бежит дрожь по спине. Финал сцены — то пророчество Юродивого, которого у Пушкина не было. Николка «смотрит в недоумении по сторонам; садится на камень и штопает лапоть». И доносится его печальный голос:
Лейтесь, лейтесь, слезы горькие, Плачь, плачь, душа православная. Скоро враг придет И настанет тьма, Темень темная, непроглядная. Горе, горе Руси, Плачь, плачь, русский люд, голодный люд!В последней сцене — бояре в Грановитой палате. Выносят свое решение о самозванце. И в речь вплетаются характерные «мусоргские» словечки, пришедшие к нему из долгого общения с русской историей:
— Злодея, кто б ни был он, сказнить…
— Стой, бояре! Вы прежде излови, а там сказни, пожалуй.
— Ладно.
— Ну, не совсем-то ладно.
— Да ну, бояре, не сбивайте! Злодея, кто б ни был он, имать и пытать на дыбе крепко…
В остальном драматургия сцены построена на двух эпизодах трагедии Пушкина. В одной сцене патриарх пытался дать совет царю — перенести в Москву мощи невинно убиенного Димитрия: они обладают целительной силой, народ поймет, что враг, который движется на Москву, — самозванец. У Пушкина патриарх поведал целую историю исцеления слепца, и с Бориса во время этого монолога катятся крупные капли пота. Второй эпизод — внезапный удар и последний монолог Годунова. У Мусоргского вместо патриарха появляется Пимен. И в монолог вносится стилистическая правка: велеречие пушкинского патриарха («в младых летах, — сказал он, — я ослеп…») заменяется просторечием («еще ребенком, — сказал он, — я ослеп…»).
Но и до появления Пимена сцена полна драматизма. Когда боярам является Шуйский, он сразу завладевает их вниманием:
— Намедни, уходя от государя, скорбя всем сердцем, радея о душе царевой, я в щелочку… случайно… заглянул…
И муки совести, и ужас Борисов сначала приходят на сцену в изображении Шуйского и отповеди бояр: «Лжешь! Лжешь, князь!»
Но только Шуйский обронит несколько слов о призраке, измучившем Бориса, только произнесет, что царь «„Чур… чур“, шептал», как является уже сам Борис.
Борис(говорком).Чур, чур!
Шуйский.«Чур, дитя!» (Завидя Бориса.)Тише! Царь… царь…
Борис.Чур, чур!
Бояре.Господи!
Борис.Чур, дитя!
Бояре.О, Господи! С нами крестная сила!
Борис.Чур, чур! Кто говорит: «убийца»? Убийцы нет! Жив, жив малютка. А Шуйского за лживую присягу четвертовать!