Мусоргский
Шрифт:
«Крест на себя наложил я и с поднятою головой, бодро и весело пойду, против всяких,к светлой, сильной праведной цели, к настоящему искусству, любящему человека, живущему его отрадою и его горем и страдою» [145] .
Бодрые эти слова — в письме к «Баху». Композитор полон сил и полон желания написать новую, невиданную ранее вещь. Летом он часто бывает у Стасовых на даче. Приезжает обычно в субботу вечером и остается на все воскресенье, чтобы утром вернуться в город. Иной раз к выходным прибавлялся и какой-нибудь праздник, и Мусорянин гостил дольше. «Бах» тоже наезжал по выходным, наряжался в сапоги, в косоворотку, пытался заняться привычной писаниной, но время почему-то уходило на разговоры. Он всегда любил поговорить с братом Дмитрием, — все тот что-нибудь новенькое прочитает, и обсудить можно, и поспорить,
145
Письмо Стасову от 13 июля 1872 г.
А вообще, Мусоргского здесь ждали. И он заявлялся как совсем свой, иной раз наблюдая в Парголове презанятные сцены. Однажды видел, как меньшого Стасова в солнечный день купали на дворе, а тот верещал, вырывался, убегал — совсем голенький — подальше. Взрослые его заманивали: «Поди-ка, поди-ка, если кто-то выкупается, то получит земляники». А малышок, пойманный, дрожащий, все твердил: «Лягодку! Лягодку!» И Мусорянин, припомнив сценку, сам превращался в такого же мальчонку, изображал сценку в лицах и, весело поддразнивая, повторял точь-в-точь: «Лягодку!»
Снова — с неиссякаемым интересом — он поглядывал на детвору, болтал с ними. Они-то его встречали с визгом. А он смеялся в ответ и наблюдал. И снова заговорило в нем что-то родное. Как некогда он — отчасти по воспоминаниям, отчасти по такой вот приглядке — написал «Детскую», так теперь вознамерился изобразить этих детей, таких смешных, таких счастливых. И опять — та целомудренность, та редкая чистота, которая входила в его музыку вместе с детьми.
«Ай, ай, ай, ай, мама! Милая мама! Побежала я за зонтиком, мама (очень ведь жарко), шарила в комоде и в столе искала. Нет, как нарочно! Я второпях к окну подбежала. Может быть, зонтик там позабыла… Вдруг вижу: на окне-то кот наш Матрос, забравшись на клетку, скребет! Снегирь дрожит, забился в угол, пищит. Зло меня взяло! Э, брат, до птичек ты лаком, нет! Постой, попался!.. Вишь ты, кот!..»
Ребенок, захлебываясь, рассказывает историю, переживая все сызнова. Подчеркнут и самый драматический момент: «Кот спокойно в глаза мне смотрит, а сам уж лапу в клетку заносит. Только что думал схватить снегиря… А я его — хлоп!» И тут же — с полной переменой интонации, когда переживается сразу и ушиб, и обида: «Мама! Какая твердая клетка! Пальцам так больно, мама, мама! Вот в самых кончиках, вот тут…»
«Кот Матрос» будет закончен 15 августа. Через месяц, 14 сентября появится вторая вещь, «Поехал на палочке»:
Гей! Гоп, гоп, гоп! Гей, поди! Гей! Гей, поди! Гоп, гоп, гоп! Та-та-та-та-та-та-та-та-та! Тпру! Стой! Вася, а Вася! Слушай, приходи играть сегодня!..Опять сценка-монолог. Мальчик «едет» в Юкки — курортное местечко в Финляндии. Здесь тоже маленькая драма:
Ой! ой! больно! Ой, ногу! Ой, больно! Ой, ногу!..И в ответ маме — два варианта финала. Первый — где боль «понарошку»: «Ну, что? Прошло?..» — «Ау! Попалась, мама! Ведь я нарочно, мамуля…» Второй — где боль подлинная: «Ну, что? Прошло?..» — «Прошло! Я в Юкки съездил, мама! Теперь домой торопиться надо… Гоп! Гоп! Гости будут… Гоп! Торопиться надо…» Варианты произведения говорят сами за себя: сценки хоть и «списывались» с реальных детских происшествий, все ж таки домысливались, менялись. Уходило все необязательное, оставалось только главное.
У него было сочинено еще несколько сценок. Слушатели Мусоргского — и маленькие и большие — потом припомнят «Фантастический сон ребенка» и «Ссору двух детей». Мог получиться еще один детский альбом. Но — по всегдашней своей беспечности — композитор так и не удосужился записать сочиненное. А маленький цикл «На даче» — из двух вокальных пьес — посвятил Дмитрию Васильевичу и Поликсене Степановне
Иногда от Стасовых он заскакивал и к Пургольдам, иной раз вытягивая Александру Николаевну Пургольд обратно к Стасовым, на музыкальный вечер. У Александры Николаевны тоже назревала перемена в жизни. Она выйдет замуж за Николая Моласа 12 ноября. Теперь Мусоргский будет ее шафером. К замужеству Александры Николаевны он относился с каким-то трудным чувством. И если раньше она могла недоумевать, почему у Мусоргского складываются не очень добрые отношения с ее женихом, то позже, когда Мусорянин с Николаем Павловичем близко сойдутся, поймет, что композитор боялся за ее пение.
«Хованщина» требовала времени. И чтения. Как всегда, он брался за разные, иногда совсем неожиданные сочинения. В октябре поделится новым своим увлечением со Стасовым:
«Вот что, мой дорогой вещун, я блаженствую, несмотря на то, что небо застлано серо-синими жандармскими штанами; корень этого блаженства в книжицах, сообщенных мне моим Опочининым: такой важный человек — сам еще не кончил Дарвина „О человеке“, а уж мне передал первые выпуски — не выдержал, спасибо ему. Читаю Дарвина и блаженствую; не сила ума, не свет в Дарвине меня пленяют — эти атрибуты колосса-Дарвина мне известны из прежних его учений; вот что меня пленяет: поучая людей об их происхождении, Дарвин знает, с какими животными имеет дело (еще бы ему-то не знать!); поэтому он самым незаметным путем зажимает в тиски, и такова сила гения этого колосса, что не только не вихрится самолюбие от его насилия, но сидение в дарвиновских тисках приятно до блаженства».
Шестидесятник читает Дарвина, приходит от него в восхищение. Сюжет вроде бы самый незамысловатый. Умную критику Дарвина, где не просто бы фыркали, что-де в его теории есть что-то «антибожеское», расслышать было еще невозможно. Несуразности многих выводов Дарвина будут замечены позже. И одни их будут исправлять, «отлаживая» теорию естественного подбора. Другие — опровергать, целиком или частично. Сейчас очевидный «реализм» этого натуралиста подкупал. Но в письме Мусоргского есть неожиданные повороты. Во-первых, ему нравится не просто знакомиться с последним трудом ученого, но многое вычитывать «между строк». Ассоциации композитора кажутся, на первый взгляд, странными:
«В поэзии два колосса: грубый Гомер и тонкий Шекспир. В музыке два колосса: медитатор Бетховен и ультрамедитатор Берлиоз. Если сопричесть к этим четырем колоссам их генерал- и флигель-адъютантов, то наберется приятная компания; что же сделала эта адъютантская компания? Скакаху и плясаху на намеченных колоссами дорожках, но „очень вперед“ страшно!
„А наши“? Глинка и Даргомыжский, Пушкин и Лермонтов, Гоголь и Гоголь и опять-таки Гоголь (сподручного нет) — все большие генералы и вели свои художественные армии к завоеванию хороших стран. С тех пор их художественные потомки занимаются унавоживанием почвы завоеванных не ими стран, а почва до того плодородна, что удобрения не требует (черноземные малороссы умнее). Дарвин утвердил меня крепко в том, что было моею заветною мечтою и к чему я приступил все-таки с некоторою тупоумною стыдливостью. Художественное изображение одной красоты, в материальном ее значении, — грубое ребячество — детский возраст искусства. Тончайшие черты природычеловека и человеческих масс,назойливое ковырянье в этих малоизведанных странах и завоевание их — вот настоящее призвание художника. „К новым берегам“! бесстрашно, сквозь бурю, мели и подводные камни, „к новым берегам“! Человек — животное общественное и не может быть иным; в человеческих массах, как в отдельном человеке, всегда есть тончайшие черты, ускользающие от хватки, черты, никем не тронутые: подмечать и изучать их в чтении, в наблюдении, по догадкам, всем нутромизучать и кормить ими человечество как здоровым блюдом, которого еще не пробовали. Вот задача-то! Восторг и присно восторг!» [146]
146
К В. В. Стасову от 18 октября 1872 г.
Не просто названы «избранные». Но те, кто — как в науке Дарвин — сумел проникнутьв человека, в его природу, в его душу. И так ли случайны последние слова, столь напоминающие одно из столь же пылких признаний современника композитора — Федора Михайловича Достоевского: «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком…»
Нутромизучать человека. Та почти неподъемная задача, от одной мысли о которой, от самой ее дерзости, можно было испытать восторг. И все же в письме Мусоргского особенно неожиданна концовка: «В нашей „Хованщине“ попытаемся, не так ли, мой дорогой вещун».