Муттер
Шрифт:
Женщины мои сгрудились втроём в одной комнате, но была она значительно просторнее моей, выходила окном на тихую и солнечную сторону. И пусть титан в кухне нашей окочурился через неделю и потом торчал всё годы бесполезным памятником криворуким сельским коммунальникам, пусть сливной бачок в туалете наотрез забастовал в первые же дни и потом хронически повторял свои длительные стачки, пусть тараканы бойко заселили дом ещё прежде самых первых жильцов, пусть - бытие, повторяю, пошло в новых хоромах расчудесное. В первую очередь, конечно, у меня. Начал я наконец-то высыпаться. Но не это главное, нет.
Так вот, теперь я мог, запершись, думать, мечтать, развалившись привольно на кровати и нещадно клубя сигаретный, никому не мешающий дым. Я мог сидеть в тишине за столом над белой заплаткой листка и всласть мучиться, подбирая рифму к слову "печаль". Я мог, уж если на то пошло, принимать гостей в своих апартаментах - приятелей, а то и дам. Да - дам-с...
Ух и закрутилась карусель! Я наотмашь бросился в тот грязноватый бурлящий водоворот, в каковом тянет выкупаться каждого юнца, вдруг ощутившего в себе брожение томительных сил. Тем более, как это вышло у меня в тот момент, время наивных детских влюбленностей прошло, первая настоящая, подливная любовь оборвалась, оставив в сердце гноящийся шип, и наступило время цинизма, наплевательства и бравады. Конечно, совсем освинячиться я не хотел и напоказ, демонстративно свои разгулы старался не выпячивать, но, Господи, какой такой конспирации можно ждать от подвыпившего самовлюбленного поросёнка.
Обыкновенно действо совершалось так. Поздно вечером подваливаем мы с очередной моей пассией к дверям нашей фатеры. Я оставляю её с бутылкой в подъезде и стучу. Муттер, уже задрёманная, в ночной фланелевой рубахе, отпирает, вглядывается, щурясь, убеждается, что на ногах я держусь (а бывало, ох бывало - и не держался!) и произносит для порядка:
– Попозже не мог?
– Сколько раз прошу - не запирай на щеколду, я бы сам открыл! огрызаюсь я как можно раздраженнее, педалируя недовольство.
– Иди, иди, спи, я сам разогрею.
Мать бредёт в туалет, потом на кухню, ставит на конфорки сковороду с картошкой, чайник, пьёт воду, шаркает наконец в свою комнату, закрывает со скрипом дверь. Я, сдерживая себя из последних сил, слоняюсь по кухне, по коридору: как бы там моя дульцинея от скуки ноги не сделала вместе с пузырём? Выждав ещё минут пять, я на цыпочках прокрадываюсь к входной двери, затаив дыхание, кручу запоры, приоткрываю и впускаю свою даму сердца, вернее - тела. Мы проскальзываем в мою келью. И - тру-ля-ля...
Может быть, вполне может, что Анна Николаевна действительно не слышала ночного визита гостьи. Но после праздника плотской любви и опорожненной бутыли осторожность уступала место беспечности, шаткости, и когда я выталкивал сонно-капризную любезную мою из квартиры (а любезная хныкала, хихикала и сопротивлялась), наверняка муттер догадывалась о происходящем, но виду почему-то не выказывала.
Наутро мы, помятые, злые, маялись в комнате, не зная, как и что делать. Голоса матери, сестры и Иринки раздавались по всей квартире. Я решился уже выпихнуть деваху через окно, хотя оно и выходило на оживлённую улицу, но тут Люба с дочкой отправились на променад, а в дверь моей комнаты раздался стук:
– Александр, открой. Я знаю, что ты не один.
На душе, похмельно-муторной, стало ещё смраднее. Я отпер. Анна Николаевна распахнула дверь настежь.
– Девушке, думаю, лучше уйти.
"Девушка" вприпрыжку, стуча копытами, поскакала к выходу. Муттер брезгливо молча смотрела на меня с минуту и бросила на измятую постель журнал "Здоровье".
– На-ка, почитай. Может, поумнеешь.
В журнале том пестрела угрозами и увещеваниями подробная статья о венерических заболеваниях.
Наивность Анны Николаевны меня убила. Больше в дом случайных блядёшек я не водил.
20
Но тут затеплилось в моей судьбе странное любовное приключение, чуть не разгоревшееся в яркий костерок.
Закончив школу, пахал я уже в РСУ плотником-бетонщиком. Строила-достраивала наша бригада двухэтажное общежитие рядом с конторой стройуправления, прямо в степи, километрах в шести от села. Сначала зашелестели слухи, а потом, ближе к новоселью, они и подтвердились: грядет на Новое Село вторая волна эмиграции. Первая волна нахлынула лет за шесть перед этим. Тогда в Новом Селе (и по всей Сибири) закишели, как тараканы, бойкие, наглые, испитые людишки обоего пола, именуемые тунеядцами. Благородная наша эсэсэсэровская столица, избавляясь от паразитов, посчитала, что самое место им обитать - у нас, в чистой промороженной Сибири. Матушка Сибирь с высоты Московского Кремля гляделась, вероятно, этакой человеческой свалкой.
Встречались среди тунеядцев и вполне нормальные люди, работящие и спокойные, попавшие в сей разряд по недоразумению - тогдашние бомжи. Они осели в Новом Селе, прижились, заделались вполне местными, аборигенились. Но таких было мало. В массе же своей тунеядцы оказались пьянью, чумой, а вернее гонореей, воспалившей худшие стороны местной действительности до зловония. Пьянство, блядство, воровство, поножовщина - все эти лиходейские цветочки расцвели пышным цветом с приливом первой мутной волны эмиграции, с появлением же второй ожидались и ягодки.
А волна на этот раз принесла "химиков". Так именуют в народе преступников, условно осуждённых или условно освобождённых, которых для дальнейшего исправления бросают на так называемые стройки народного хозяйства. И жизнь новосельскую опять залихорадило. Химики в отличие от тунеядцев оказались в массе своей юными, здоровыми и буйно жизнерадостными. Хотя их и держали в куче, опутывали дисциплиной, присматривали за ними два-три "мусора", - но молодость оков и границ не терпит. "Свят, свят, свят!" - крестились новосельские бабуси, глядя с лавок на шастающих по улицам чужих парней и девок, которые казались им шумнее и опаснее местных хулиганистых ребят.