Муза
Шрифт:
На первых порах, приезжая в центр, она у меня ночевала, да и сам я наведывался к ним в гости – чувствуя не столько супружеский, сколько отцовский долг.
Через несколько лет раздельный наш быт добил наш брак окончательно. Формально это случилось тогда, как в ванной вылетел кран и я в бешеном темпе убирал воду её мягким банным халатом, что она сочла величайшим кощунством на свете, хотя халат впитывал по ведру зараз… С тех пор считалось, «моя» квартира остается за мной только до того времени, пока дочь не выйдет замуж, а вопрос алиментов плавно сменился вопросом платы за снимаемую жилплощадь.
Жена ничего не понимала в стихах. «Стихи» и «работа» в ее сознании близко не могли стоять
Я тоже, боюсь, не очень что понимал в стихах. Но я их хотя бы писал. И даже получал гонорары, которые, впрочем, не считались за деньги и торжественно пропивались. Иными словами, денег не было никогда, и поэтому я трудился в школе, преподавая немецкий по восемь часов в неделю. Так что по запасам свободного времени мог считаться практически вольным художником, а по заработкам почти безработным – если бы не замены вечно болеющих англичанок. Впрочем, английский я все-таки знал получше – как-никак одолел англофак Вологодского пединститута. Бывало, с похмелья в голове путались эти два языка, но я вполне владел языком учительских жестов, а поэтому, когда на уроке немецкого начинал говорить на английском, ученики все равно послушно вставали, садились и открывали учебники. Правда, потом на доске появлялось ехидное «Привет землянам с Бодуна!». И количество этих надписей в точности совпадало с числом задушевных наших бесед с директрисой в ее кабинете.
С поэтических гонораров и учительских денег жить еще было можно, но поить и кормить поэтическую тусовку – нельзя. Для этого приходилось все время переводить книги. Да и Санька постоянно требовал в долг: он строил дом в деревне – якобы на те деньги, которые получал от продажи картин. Но картины его покупались плохо, и, ко всем прочим напастям, он любил поэтессу.
Мы познакомились с Санькой бог весть когда, еще в Плесецке, на вокзале. Оба поздние осенние дембеля, но с разных космодромных площадок. Я ждал поезд на Ленинград, он – на Москву.
«Сигаретки, брат?»
Я достал пачку, в ней оставалось две сигареты. Одну взял он, я взял последнюю и, щелкая зажигалкой, не заметил, что он меня уже упредил, и перед кончиком моей сигареты пляшет пламя его зажигалки. Так мы и закурили – на брудершафт.
По характеру мы были противоположны во всем, по жизненным целям – встречные. Он, коренной москвич, всей душой и по зову предков рвался в деревню, я продолжал свой прерванный армией путь в одну из столиц. В уме держал Ленинград, но поехали мы в Москву.
Это сейчас Санька с виду чистый поп, на худой конец – поп-расстрига (таких типажей преизрядно в художнической среде), но ведь я-то видел его и без бороды и знаю, что под ней прячется нежный розовый подбородок, разделенный пополам, как попка младенца.
Когда у нас появился ребенок, Саньке тоже загорелось жениться. Но так уж не повезло, что он решил взять в жены одну поэтессу, по слухам якобы лесбиянку (впрочем, сейчас я думаю, она была простая «динамо»), по виду тоже – Сафо натуральную. И вот эта парочка много лет на моих глазах крутила такую целомудренную любовь, что не было никаких сил! Я оставлял их в квартире вдвоем, заявляя, что иду провожать гостей до метро и, возможно, поеду к ним в гости сам. Но и утром заставал их за тем же – за пустыми умными разговорами.
Раз я набросился на него: «Ну и святоша ты, Сань-Себастьянь! Чтоб взять ее в дом женой, для начала ты должен ее просто взять! Нарисуй ее голой. Не пойдет к тебе в мастерскую – нарисуй здесь. На неделю я исчезаю. Кормите кота!»
Это было невероятно: она отпозировала ему часов сто. Увидев ее на картине в той изогнутой позе «а-ля платонический секс» на моей софе-сексодроме, я готов был схватиться за нож, располосовать холст, а потом заколоть Саньку. Ему не стоило жить! Через полгода мне позвонила знакомая, тоже поэтесса, и выдала секретную информацию, дескать, Сафо связалась с американцем и собирается от него рожать: «Ничего лучшего эта бездарь все равно родить уж не сможет!»
Мне оставалось собрать все деньги, сходить в магазин за водкой, потом затовариться колбасой и ждать. Санька, в общем-то, не мешал. Он был великий человек хотя бы уже потому, что если ему создаешь условия – может пить один. Он практически молча пил и практически молча спал. Кот часами сидел у него на груди, карауля, как мышь в норе, свой кусок колбасы, выпадающий из его бороды. Так они провели на кухне полмесяца. Я сидел за бюро и стучал на машинке, переводя очередную книгу. И уже заканчивал, когда Санька начал выходить из запоя.
– Продалась, – была его первая трезвая мысль. – Так я тоже ее продам!
И он продал картину. Потащил на Арбат и так удивительно ее продал, что с выручки вывел дом под стропила, достроил баню и начал усиленно сватать мне соседский «жигуль», говоря, что теперь будет ждать меня каждые выходные у себя «на этюдах».
Вот тогда я возьми и грохни весь гонорар на покупку машины.
Глава 3
– Да не волнуйтесь вы, Константин Сергеевич. Бюро, конечно, вещь ценная, но за квартирой мы приглядим. И цветы будем поливать, и Писателя мы, конечно, будем кормить, когда он придет… Извините, не уследили.
– Ничего. Он, наверно, шляется в зоопарке. А насчет цветов вы переборщили. У меня один кактус. Кстати, кота зовут не Писатель, а Граф. Писатель – его призвание.
– Да, – удивился Клавдий. – А из текста следует…
Господи, если бы только все следовало из текста!
Я прикурил сигарету с фильтра, обжег химией гортань и долго отплевывался. Но все равно в горле еще стоял этот едкий привкус – как тогда, когда в детстве курили тростниковые веники. Их впервые тогда завезли в сельпо, и они хорошо ломались на «сигаретки». Вообще, мы в детстве чего только не курили: мох, ольховые листья, чайную заварку…
– Вы о чем-то задумались? – сказал Клавдий и развернул компьютер. – «…И пшикал вслед…»
…чу! – каблучки за дверью.Она входила, словно бы решивдышать не глубже, чем на слово «Жив?»— сама снимала плащ; его пошивскрывал ей крылья, я смеялся: «Перья».Я знал почти что каждое перобородки, завитки; их сереброразглядывал на свет. Оно старо,но тем нельзя, ей-богу, не упиться.(Был душ началом всех её начал.Когда я – чтоб ни губок, ни мочал! —тёр спинку ей порой, то замечал,что крылья – водоплавающей птицы).