Мужицкая арифметика
Шрифт:
— Разве вам книжки читать?.. Вам хвосты быкам крутить! Вот ваша книжка! — Василий Иванович повернулся и пошел прочь от собравшихся. Все хохотали.
— Знаете, Василий Иванович! — крикнул Охрим вслед монопольщику. — Коли б довелось нам делить ваши девяносто десятинок, мы б их, может, все-таки поделили по своей, по мужицкой, арифметике.
— Может, и поделили бы! — подхватил угрюмый мужик.
Василий Иванович вдруг остановился, точно его кто-то за полу дернул, обернулся, хотел что-то сказать. Потом плюнул и еще быстрее направился к своей монопольке.
—
— И откуда принесла его нечистая сила! — поддерживали другие. — Только где два-три человека соберутся, уже его чертяка, хочешь — не хочешь, а принесет! Не дал начитаться вволю. А жаль: занятная была книжка!
[1908–1910 гг.]
На чужбину
Весенняя ночь тиха и грустна, как молодая монашка. Не слышно на селе ни гомона, ни песен. Все окутано сумраком. Белеют под луной хаты с темными окнами, не то дремлют, не то о чем-то думают.
Может, думают они о том, что завтра рано утром свершится печальное торжество и после этого торжества многие из них опустеют; загудит в непогоду ветер в трубе, заберется сюда в гости пучеглазый сыч, и будет тут жутко и мрачно.
Не две и не три семьи, а чуть ли не половина села завтра утром побредет из родного места на далекую неведомую чужбину, туда, где среди диких степей, как говорят люди, гуляет вместе с вьюгой мужицкая доля.
Сегодня укладывали люди свои пожитки, и весь день не умолкал в селе шум и гам; теперь все стихло. Во дворах, нагруженные всяким скарбом, стоят возы, готовые в путь-дорогу, и переселенцы в последний раз улеглись на покой в своих хатах. Только спят ли они?
Скрипнул засов у чьих-то дверей, и далеко по селу разнеслось эхо.
Из хаты вышел старый Жук. Босиком, без шапки, весь в белом. Целый день голова его была полна забот, теперь все куда-то исчезло, улеглось, к сердцу подкатила грусть.
Тихо, точно привидение, бродит он по двору, по огороду, пройдет, остановится, о чем-то задумается… Далеко в лунном сиянии видна его белая печальная фигура.
О чем думает старый? Может, вспоминает отца и деда, проживших весь свой век в этом дворе, может, припоминает давние, случавшиеся с ним на веку события, а может, хочет только вдосталь наглядеться и запомнить свое родное гнездо, чтоб не позабыть его на чужбине… Перед хатой растет старый ветвистый ясень, всю хату и половину двора укрывает он своими ветвями, более высокого дерева нет во всем селе. Еще издали, не доезжая нескольких верст до села, можно видеть его кудрявую зеленую верхушку.
Жук остановился среди двора, скрестил руки на груди, поднял голову и глядит на ясень. Помнит он себя маленьким мальчиком, но и тогда уже этот ясень был такой же старый, могучий. Тогда казалось Жуку, что своими ветвями он достигает туч.
«Кто тебя посадил и вырастил такого? — думает Жук. — Дед ли, прадед, или давний пращур?..»
Когда-то хотели у него купить этот ясень на сруб.
— Если дадите двести рублей
Теперь пошел гуртом ни за грош.
Просил Жук нового хозяина, чтобы не рубил этого ясеня, и тот обещал, да кто знает, как оно будет? Жук уедет, а ясень срубят, — он и не узнает о том. И будет видно голое небо над этим местом, и станет здесь пусто и уныло…
Жук подошел к ясеню, обнял его, как брата, прижался к стволу седой головой и заплакал.
— Прощай, мой товарищ, мой верный, старый друг! — тихо приговаривает он, обращаясь к дереву, будто к живому человеку. Потом садится под ясенем, склоняет голову на руку и погружается в раздумье. Знает Жук, что последний раз сидит он под ясенем; назад не надеется вернуться хоть бы в гости: стар он больно.
Из сеней вышла еще одна фигура в белом, подошла к Жуку и молча присела рядом. Это старенькая жена Жука.
Сидят они задумавшись, молчат..
О чем им говорить? Не о счастье же им мечтать, не его же, в самом деле, идут они искать на чужой стороне на закате своей жизни!
Стоит посреди неба луна, осыпает серебряной пылью блестящий крест и синие стекла ветхой деревянной церковки. А там, за церковью, стоят кресты, кресты… и печальные белые тени под сенью ясеня словно наклонились в их сторону.
А в господском саду соловей то ли плачет, то ли смеется, даже воздух звенит. Там, где кончаются дорожки и цветники и начинается запущенная часть сада, окутанные тьмой, под кустом терновника стоят хлопец и дивчина.
Не один уже раз, чуть, бывало, упадет на землю ночь и господа лягут спать, выходила, крадучись, дивчина в сад к хлопцу, не раз стояли они здесь, обнявшись, до самого утра. Теперь забыты шутки, умолк смех: стоят печальные хлопец и дивчина, не смотрят в глаза друг другу, упрекают за минувшие ночи.
— Неужто ты не знал, что так будет? — сквозь слезы произносит дивчина. — Зачем же приходил, зачем с ума сводил?.. Теперь вот ты уедешь, а меня покинешь опозоренной, — и будут меня люди стороной обходить. Кто же возьмет дивчину-батрачку, которую парубок бросил? Отцеловал, отмиловал, да и бросил… Молчишь и слова не вымолвишь? Не я ли сама, — продолжала дивчина, обливаясь слезами, — не сама ли я отвадила всех хлопцев?.. Ведь я уже думала, что не нужны они мне, дожидалась, верила, что с тобой нам суждено век вековать. Я ж не думала, что из-за тебя, может, придется мне всю жизнь косу заплетать. Буду заплетать, слезы из-за тебя лить, пока не умру, и не будет тебе счастья на чужой стороне за мои слезы сиротские!
— К чему так говорить? — тихо отвечает парубок. — Не сам я еду — гонит недоля, ты же знаешь об этом. Пусть бы даже я остался здесь, пусть бы мы поженились, — куда бы я девался тогда с тобой, в чью хату отвел бы…
— Говорила же, наймись на панский двор, я на кухне служила бы… Жили бы как-нибудь…
— И весь бы век в наймах мотались?
— Мы б работали, зарабатывали, собрали б себе на хату.
— Эти проклятые заработки и без того сердце мне иссушили.