Мужская сила. Рассказы американских писателей
Шрифт:
Они идут по променаду, день тем временем мало-помалу почти неприметно сменяют лиловые сумерки. Все постепенно затухает, притихает, даже непрестанный шелест прибоя, даже кружение карусели. Они решают, где бы пообедать. Мой отец предлагает пойти в ресторан на променаде, лучший из здешних, мать возражает — это не в ее правилах.
Как бы то ни было, они идут в лучший ресторан, просят посадить их за столик у окна с видом на променад и то и дело меняющийся океан. Отец сует официанту четвертак, чтобы тот посадил их к окну, — чувствует себя хозяином жизни. В ресторане полно народу, здесь тоже играет музыка, на этот раз что-то вроде струнного трио. Отец, ничуть не тушуясь, заказывает обед.
Но вот обед съеден, и мой отец излагает моей матери свои планы на будущее, а мать старается изобразить на лице, как ей интересны его планы, как они ее впечатляют. Мой отец на седьмом небе. Его вдохновляет вальс, который наяривает трио, пьянит собственное будущее. Он рассказывает
Однако через некоторое время я начинаю поглядывать на экран и в конце концов снова жадно впиваюсь в него глазами, как ребенок, которого подкупают конфеткой, а он не поддается соблазну и продолжает дуться. Теперь мои родители снимаются у фотографа в будке на променаде. Свет в будке розовато-синий — очевидно, иначе снимок не получится. Камера на треноге повернута боком — так, наверное, выглядит марсианин. Рука отца на плече матери, оба натужно улыбаются. Фотограф приносит букет, дает его матери, но она держит цветы не так, как надо. Тогда фотограф накидывает на себя черное полотнище, оно окутывает аппарат, из-под него высовывается лишь рука с резиновым шаром — фотограф сожмет его, когда наконец-то решит сделать снимок. Но фотографа не устраивает, как позируют мои родители. Он совершенно убежден, что они стоят не так, как надо. Снова и снова сыплет он указаниями из своего укрытия. Каждое его предложение лишь ухудшает дело. Мой отец выходит из себя. Мои родители пытаются позировать сидя. Фотограф объясняет, что у него своя гордость и работает он не ради денег, его цель — делать красивые снимки. Мой отец говорит: «Нельзя ли побыстрее? Не можем же мы торчать у вас весь вечер». Фотограф с виноватым видом мечется туда-сюда, сыплет новыми указаниями. Фотограф меня очаровал. Я всем сердцем за него, мне понятно, к чему он стремится, и по мере того, как он, исходя из ведомой лишь ему идеи совершенства, отвергает одну за другой позы, которые принимают родители, я окрыляюсь надеждой. Но тут мой отец вскипает: «Хватит, у вас было достаточно времени, мы не можем больше ждать». И фотограф с горестным вздохом снова накрывается черным полотнищем, высовывает руку, командует: «Раз, два, три. Готово!» — снимок сделан, на нем у отца кривая улыбка, у матери — бодрая и деланная. Проявление снимка занимает несколько минут, и на родителей, пока они сидят в этой странно освещенной будке, нападает тоска.
Они проходят мимо шатра гадалки, мою мать тянет туда, отца — нет. У них завязывается спор. Мать артачится, отец снова выходит из себя, они ссорятся, отцу хочется уйти, а мать бросить здесь, но он понимает: так нельзя. Мою мать не сдвинешь. Она вот-вот заплачет, но ей приспичило узнать, что нагадает хиромантка. Мой отец — куда денешься — вынужден пойти ей навстречу, и оба заходят в шатер, чем-то напоминающий будку фотографа: он так же затянут черной тканью, в нем такой же притемненный свет. Здесь тоже жарко, отец, тыча пальцем в хрустальный шар на столе, твердит, что все это чушь собачья. Гадалка — она появляется откуда-то сзади, — жирная приземистая тетка, облаченная в восточного пошиба одеяния, приветствует их, у нее сильный акцент. Внезапно отец чувствует, что ему здесь невмоготу, но мать уперлась — и ни с места. И тут-то отец в бешенстве бросает материнскую руку и выскакивает из шатра, моя мать ошарашена — вот уж чего не ожидала, того не ожидала. Она порывается пойти за отцом, но гадалка вцепилась в ее руку, упрашивает не уходить, а я в кинозале до того потрясен, что и не выразить: чувство такое, будто я иду по канату, протянутому под самым куполом битком набитого цирка и вдруг вижу, что канат вот-вот порвется, — я вскакиваю и снова выкрикиваю первые пришедшие на ум слова, хочу излить на публику леденящий меня страх, и снова билетер мчится по проходу, освещая себе путь фонариком, и снова старушка увещевает меня, а ошеломленная публика оборачивается и глазеет на меня, а я все выкрикиваю: «Что они делают? Они что, не понимают, что делают? Почему моя мать не догоняет отца? Если он уйдет, что она будет делать? Мой отец, он что, не понимает, что делает?» Тем временем билетер хватает меня за руку и тащит за собой, приговаривая: «Вы что себе позволяете? Вы что, не понимаете — нельзя вести себя как бог на душу положит? Вам, молодой человек, поопастись бы скандалить — у вас вся жизнь впереди. Вы что, совсем не думаете, что делаете? Так себя не ведут, а на людях и подавно. Не будете вести себя, как положено, пожалеете, где ж это видано так кричать, куда ж это годится, вы и сами скоро поймете: ничего даром не проходит», — говорит он, выволакивая меня через вестибюль кинотеатра на залитую холодным светом улицу, и я просыпаюсь промозглым зимним утром — утром дня моего рождения, мне двадцать один год, подоконник занесен снегом, он сверкает — настало утро.
Делмор Шварц
Горький фарс
Пер. Л. Беспалова
Для мистера Фиша, моложавого преподавателя — он вел занятия по литературной практике — и многообещающего писателя, лето выдалось трудное. До сих пор ему никогда не доводилось вести занятия в такое душное, знойное лето, вдобавок на этот раз ему выпало учить моряков, при том что кое-кто из них успел поучаствовать в боевых действиях на Тихом океане. Вел он занятия и с девушками, и этот класс ничем не отличался от тех, где он преподавал прежде.
Вскоре мистер Фиш уяснил, что моряков надо учить простейшим вещам, точно и четко. Однако такая стояла жара и так трудно было вести занятия летом, что он быстро отвлекался и переключался на темы, которые принято называть злободневными.
Вскоре для учеников и первого, и второго класса мистер Фиш стал высшей инстанцией, а вот что тому причиной, было неясно как мистеру Фишу, так и его ученикам. Мнение это, неоспоримое и всеобщее, мало поддавалось объяснению; мистер же Фиш думал, что кажется всезнающим благодаря застарелому безразличию, которое проступало в его голосе, когда он излагал свои соображения.
Пошло второе лето с тех пор, как Америка вступила в войну. И всех не покидало ощущение, что война в самом разгаре: ведь надежды на ее скорое окончание нет, и это понимали все. Вот отчего ученики спрашивали мистера Фиша, когда, как он думает, откроют Второй фронт, существует ли секретное оружие и про гитлеровский генералитет.
Будь мистер Фиш похладнокровней и понапористей, он бы реже — как ни велик соблазн — втягивался в такие дискуссии или, во всяком случае, отвечал на вопросы учеников иначе. Но оттого, что он был и достаточно умудрен, и достаточно неравнодушен, он подходил к каждой теме с двух сторон, причем так, чтобы и та, и другая представлялась единственно верной. Моряки, в восторге от его диалектических кульбитов, не противоречили ему. И при первом удобном случае просили мистера Фиша затеять обсуждение.
Вот почему ему задали вопрос, когда откроется Второй фронт и приведет ли это к желаемым результатам.
— Понять, что означает открытие Второго фронта во всей целостности, возможно лишь лет через сто, а до конца войны и вовсе не возможно, — сказал мистер Фиш, прежде чем перейти к обсуждению грамматики и орфографии. — Однако вынужден заметить, что война закончится, прежде чем кое-кто из моряков научится писать грамотно. Тем не менее давайте приложим к этому все усилия.
Его продуманные увертки и молниеносные перескоки восхищали моряков.
Когда во второе лето войны в Детройте произошли расовые беспорядки, морякам заблагорассудилось узнать, что думает мистер Фиш о негритянском вопросе.
— Это тот случай, когда не разобрать, где черное, где белое. — Студенты, как и ожидал мистер Фиш, грохнули, хотя, с другой стороны, начиная фразу, он не ожидал, что скаламбурит.
— Что, по-вашему, тут следует предпринять? — спросил один из студентов — вопрос он задал отчасти из любопытства, отчасти из нежелания зубрить грамматику.
— Что, по-моему, можно или должно предпринять, — сказал мистер Фиш, хоть он и держался несколько отстраненно, ему льстило, что ученикам важно его мнение, — никоим образом не может возыметь никакого действия на кого бы то ни было. И тем не менее, сколь бы премало, а скорее и вовсе ничего, ни значило мое мнение, выскажусь так: на Юге решительно невозможно ничего достичь, разве что негры покинут Юг. Любой другой ход событий закончился бы возобновлением гражданской войны. С другой стороны, страна наша большая и по сю пору находится в периоде становления. Не вижу причин, почему бы не ввести полное равенство в одной выбранной для этого области. Однако подписанием закона равенства не установить. На это потребовалось бы по меньшей мере лет сто. А к тому времени никого из нас уже не будет в живых, и верна моя мысль или нет, вам не узнать.