Мужское-женское, или Третий роман
Шрифт:
– Опять кумира себе сотворила, не разочаруйся потом! – начал закипать Костя.
– И это он предусмотрел. «Я не такой хороший, как тебе кажется… Скоро во мне разочаруешься… времени для меня у тебя не будет». Обезоружил меня… Как теперь прибегать к бабским уловкам – занята, мол, я тоже важный человек, ну какая еще белиберда для поддержания своей амбиции может в голову забиться… Все будет мимо. Спасибо ему.
– Умный… – признал Костя. – Но, черт возьми, ты хотя бы цитатами из него меня не коли. С моими чувствами хоть немного считайся… Тыканье это… – Костя уперся сердитым взглядом в спинку углового диванчика, сломанную Клавой лет пять назад, когда она в трудовом раже – кухонное
– Так ты же сам повелел с односторонним тыканьем не смиряться. Запретить ему – как я могла, вот и сама стала тыкать, хотя до сих пор это для меня насилие. Я равенство с ним чувствую – внутреннее, скрытое от других, а внешне… я же понимаю, как мы неравны. Но он-то, наоборот, много раз говорил, как ему лестно, что я с ним подружилась… Говоря тебе про него, я никого не предаю – он взял назад свою просьбу тебе ничего не рассказывать, сказал, что понимает – раз мы с тобой столько вместе прожили, то невозможно не поделиться… Ладно-ладно, если ты взбесился, то больше не обсуждаем… Да и мне звонить надо.
Полночи Клава согласовывала с подругой все пункты договора, считая, что имеет от Макара карт-бланш. И все же ничего той – из осторожности, думая, что лишней – не обещала наверняка. Сказала, что хочет все заранее на всякий случай подготовить, ведь в таких делах – если получится совместное дело – дорог каждый день…
И спасибо Косте. От неожиданной оплеухи можно упасть, головой о случайный уступ стукнуться и погибнуть, а когда знаешь, что под ногами скользкий, припорошенный снежком лед, то и ступаешь осторожнее, и падаешь небольно. Клава даже не пошатнулась, когда наутро хмурый Макар брезгливо, злобно даже, бросил ей в лицо листочки, над которыми она столько уже покорпела. Предупреждена была.
А подруга потом ее же и утешала: «Ни в коем случае из-за меня не уходите с работы… Я сперва, конечно, расстроилась, но уже через день подумала, что так и лучше, по крайней мере насчет вашей фирмы теперь мне все ясно, тем более что я и не собиралась с ней сотрудничать… Мы же случайно встретились, и захотелось именно с вами посоветоваться. Не расстраивайтесь… Забудьте, и все. Я специально звоню, чтоб вас успокоить».
Стыдно стало Клаве, тем более, как знать: не от ее ли раздвоенности так все вышло…
Понятно, что когда два более чем взрослых человека все ближе притягиваются-притираются друг к другу (Нерлин медленно, делая большие передышки, не приближаясь даже, а постигая Клаву, она же моментально, безрассудно перемахнула пропасть, разделяющую чужих и родных), без ранений не обойтись, какими бы осторожными (только не Клава), тактичными и опытными они ни были…
Опыт… Откуда ему взяться у Клавы, почти четверть века ощущавшей Костю не половиной своей даже, а сросшимся с ней растением, лианой, которая заботливо обвивает, но не душит, не препятствует росту, причем слепились они друг с другом не по чьей-то воле, не по расчету, не по обету. В церкви не венчались, мысли об этом сперва не возникало, а когда все повалили за сдерживающим от побега (очень ненадолго, бывало) благословением, Костя с Клавой, подшучивая над условностями, согласились быть свидетелями у католички и разведенного иудея (но ведь и священник нашелся), пара быстро распалась, – тогда тем более претило ступать на проторенную, вытоптанную другими дорогу.
Слыша про чьи-то романы, про себя Клава думала, что у нее самый редкий роман – дома, с Костей. И вот… Когда Ольга Жизнева, дама, так сказать, малозамужняя, их семейная приятельница, в который уже раз, попыталась спровоцировать ее: «Всем ты, мать, хороша, один только у тебя недостаток – к дому так привязана, сидишь с тобой и чувствуешь, что ты тут временно и не вся…» – Клава с горечью подумала: нигде я не вся… как бы раздробленность эту починить, ну чтобы каждый кусочек не ныл так нестерпимо…
С Нерлиным по части опытности было вопиющее, кричащее до боли неравенство, над которым он только посмеивался: «Тебе меня не обмануть, ты девочка еще, лет девятнадцати-двадцати от силы».
Как-то, потягиваясь, он воскликнул, не патетически, а из нутра брызнуло:
– Жизнь так прекрасна!
Клава, каждая жилочка которой была только что приласкана и еще трепетала, уже начала надевать на себя суровую к ней реальность, а оттого, что так разнятся их состояния, только что бывшие – чему множество ласковых доказательств – совсем одинаковыми, чуть не взвыла от боли и принялась, впервые, умолять Нерлина о помощи, не какой-то конкретной – что можно сделать, если никак нельзя быть вместе столько, сколько хочется ей (всегда то есть), но не ему – а в надежде, что он, как следует подумав или прямо сейчас, импровизационно, найдет для нее путь, ведущий если не к счастью, то хотя бы к спокойствию. Она готова и ждать, и терпеть.
– Мне по-настоящему хорошо, до полного забвения всего, что есть вокруг, было до и будет после, – только когда мы вдвоем идем-сидим-лежим, говорим-молчим, едим-пьем, остальное время больно, больно, больно… – Признаваясь, Клава понимала, что зря это делает… Но промолчать бывает так трудно, почти невозможно…
Нерлин помрачнел… Как врач, который уже догадывается о безнадежном диагнозе и, медля с формулировкой, посылает пациента на дополнительное обследование? Рассердился?
Клава пришла на помощь – и ему, и себе:
– Все-все, забудь… Ухожу.
– Из дома позвони мне… Сразу, как придешь.
Вот и все. И хотя он заранее предупредил, что сын около трех заедет, все равно очень-очень обидно. Вообще-то все их свидания были ограничены по времени, им ограничены – если из-за занятости, то еще можно смириться, а вдруг через два-три часа ему становится с ней скучно? Или другая приходит?
Ноги домой не пошли – Дуню-Костю не могла она пугать своим отчаянием, да и Нерлина впервые захотелось ослушаться. Шла и зло, мстительно (вслух, наверное, раз люди оглядывались) шептала: «Дура! Дура! Раз так (что “так”? когда он что обещал?) – надо бросать! Он еще пожалеет! Пусть и ему будет плохо! Он меня недостоин!» (Какие девятнадцать, лет десять – двенадцать, не больше… Дети постарше уже понимают, что самоубийством нельзя досадить выборочно – не себе, а только папам-мамам… Что в первую очередь сам будешь жертвой.)
Под глупую концепцию не собрать объективные факты. Клава не нашла ни одной претензии к Нерлину, которую можно было бы предъявить… Кому? Себе же, вернувшейся в нормальное состояние. Эмоционально-бабских требований, то есть абсолютно не учитывающих объективную реальность (еще один урон от романтических мечтаний), – сколько угодно, но и на таком взводе она не пульнула бы ими в Нерлина: медведя дробью только разозлишь.
Через десяток кварталов неправедный гнев, от которого тоже дрожали все жилочки, испарился, освободив в голове место для мыслей. Советовал же он – улыбаясь, думая о ней отдельно от себя, на будущее советовал (может быть, и без него будущее? – кольнуло тогда) – убрать-умерить пылкость – «уж очень быстро она переходит в требовательность невыносимую: я, мол, все отдаю, а ты!!!», от эмоциональности неуемной избавляться – в возбужденном состоянии никаких решений не принимать… Будто знал, что так, как сейчас, будет.