Музы слышны. Отчет о гастролях "Порги и Бесс" в Ленинграде
Шрифт:
Я пообещал, что скажу, и спросил, нравится ли ему “Порги и Бесс”.
— Мне хотелось бы иметь билеты на все представления. Это переживание. Мощное. Как Джек Лондон. Как Гоголь. Никогда не забуду, — ответил он, засовывая бинокль в карман.
Он нахмурился, открыл рот, собираясь что-то добавить, но передумал и выпил воды; потом опять передумал и решил все-таки высказаться:
— Дело не во мне. Что мы, старики, думаем, вообще неважно. Важно, что думает молодежь. Важно, что им в душу запали новые семена. Сегодня, — продолжал он, обводя взглядом фойе, — вся эта молодежь не будет спать ночь. Завтра начнется насвистывание. Жужжание
За кулисами, где исполнители готовились ко второму акту, царило спокойствие. Лесли Скотт, нимало не обеспокоенный приемом предыдущего акта, сказал с ухмылкой:
— До них долговато доходит, это точно. Но вообще-то публика всегда раскочегаривается только к дуэту “Ты теперь моя, Бесс”, а он прошел нормально. Дальше на всех парусах пойдем.
Марта Флауэрс, приводившая в порядок грим, сказала:
— Такая публика, сякая публика — не вижу никакой разницы. И вы бы не видели, если бы два года пахали.
Но Саша, которому предстояло опять рассказывать либретто, не обладал профессиональным savoir** Марты Флауэрс, и на него было страшно смотреть: с поникшей головой, держась за балетную перекладину, как боксер за канаты, он оцепенело слушал ободряющие слова, которые нашептывали его секунданты, Игорь и Генри.
К Сашиному изумлению, второй раунд оказался победоносным. Публике страстно хотелось знать, что произойдет в следующем действии, и Саша, который две недели спустя поступил на актерское отделение МХАТа, с восторгом рассказывал об убийстве Крауна и аресте Порги. Уходил он со сцены под грандиозную овацию; а мисс Лидия продолжала хлопасть даже после того, как в зале погас свет.
Чувственность — аспект, больше всего мешавший советским, — в первые двадцать минут второго акта достигает пика — с Эверест вышиной. Песня “Стыда у меня нет” и сопровождающая ее хореография, типа “тряси, да поживее”, оказались настолько точно названными и ярко проиллюстрированными, что русским стало не по себе. Но настоящий афронт для пуритан — это следующая, любимая сцена режиссера, которую он все заострял и заострял на репетициях. Начинается она с попытки Крауна изнасиловать Бесс — он прижимает ее к себе, хватает за зад, за грудь, — а кончается тем, что Бесс насилует его — срывает с него рубашку, обхватывает руками и извивается, корчась, как бекон на сковородке. Затемнение.
У части публики тоже произошло затемнение в мозгах.
— Ну и ну, — сказал кто-то из корреспондентов, и голос его далеко разнесся во внезапно наступившей тишине, — на Бродвей их бы с таким не пустили!
На что американская журналистка ответила:
— Какая чушь. Это лучшая сцена в спектакле.
Лесли Скотт предсказывал, что второй акт “пройдет на всех парусах”, и его прогноз почти оправдался. Попутный ветер принесла с собой песня продавщицы клубники. Тут, как в любовном дуэте, и мелодия, и ситуация — женщина продает клубнику на улице — были русским понятны, и они были очарованы. После этого каждая сцена принималась благожелательно; и если спектакль не прошел “на всех парусах” — вероятно, слишком много воды утекло, — то и не потонул, благополучно доплыв до конца.
Когда занавес упал и начались вызовы, тележурналисты и фотографы стали носиться по проходам, снимая параллельно хлопавших русских и кланявшихся исполнителей.
— Они потрясены, — опять изрек Лаури, а жена его закончила вечным: “Они никогда такого не видели”.
Аплодисменты, которые, по словам опытного очевидца, “ни в какое сравнение не идут с премьерой в Большом театре”, длились логичное количество выходов, после чего быстро стали угасать. И тут-то, когда люди уже вставали с мест, Брин затребовал более явного успеха, бросив в бой “стихийный”, сверх программы, выход на аплодисменты, срепетированный сегодня днем. Один за другим исполнители выходили на сцену, кружась и раскачиваясь под барабанный бой.
— О боже, — простонала мисс Райан, — только не это! Не надо выклянчивать!
Последовала проверка на прочность, в ходе которой зрители пошли на компромисс: настоящие аплодисменты заменились равномерными хлопками. Прошло три минуты, четыре, пять, шесть, семь. Наконец, после того как похлопали электрикам и т. п. и мисс Флауэрс послала публике прощальный воздушный поцелуй, Брин, раскланявшись в последний раз, позволил опустить занавес.
Американского посла с супругой, а также разных советских чиновников провели за кулисы, пожать руки исполнителям.
— Не понимаю, из-за чего сыр-бор, — весело покрикивала миссис Гершвин, протискиваясь сквозь царившее за кулисами столпотворение. — Из-за какого-то глупого Порги.
Савченко пробился к миссис Брин. Деревянно пожав ей руку, он сказал:
— Хочу поздравить вас с очень большим успехом.
Миссис Брин прикоснулась платочком к глазам, вытирая несуществующие слезы.
— Эта овация. Дивно, правда? — Она глянула на мужа, который вместе с Боленами позировал для фотографов. — Такая дань восхищения Роберту.
Выйдя из театра, я довольно долго шел, прежде чем увидел такси. Впереди шли трое, два молодых человека и девушка. Как я понял, они только что посмотрели “Порги и Бесс”. Голоса их звонко отдавались на затененных, снежно-безмолвных улицах. Они говорили все разом, возбужденная болтовня перемежалась пением: зазывный крик продавщицы клубники, обрывок “Summertime”. Потом девушка, явно не понимая слов, но фонетически их запомнив, пропела: “There’s a boat that’s leavin’ soon for New York, come with me, that’s where to belong, sister…” Спутники аккомпанировали ей свистом. Орлов сказал: “А летом вы только это и будете слышать. Они не забудут”.
Надежда, таившаяся в этих молодых, которые не забудут, перед которыми открылись новые горизонты, — этого ведь достаточно, думал я, чтобы сказать Генри Шапиро, что премьера прошла на ура? Это не был успех “разорвавшейся бомбы”, которого ожидали владельцы Эвримен-оперы, — это была победа более тонкого свойства, значимая, плодотворная. И все-таки, когда я лежал у себя в номере и наконец зазвонил телефон, меня охватили сомнения.
“Как все прошло? Как было на самом деле?” — вопросы эти требовали журналистского ответа, без тонкостей. Мог ли я, не кривя душой, дать Шапиро радужный отчет о том, как приняли оперу? Мне хотелось бы именно этого; подозреваю, что именно это ему хотелось услышать. Но я все не поднимал трубку, а в голове у меня вертелось множество “если бы”: если бы у русских были программки, если бы торжественная часть была покороче, если бы от публики меньше требовалось, если бы… я наконец решился и взял трубку. Но звонила мисс Лидия, сказавшая, что просит извинения, что мне кто-то звонил из Москвы и его разъединили. В тот вечер звонков больше не было.