Мы еще встретимся, полковник Кребс!
Шрифт:
– Что ты молчишь? – начиная горячится, спросила она.
– Что ж говорить, ведь ты все решила сама, – ответил он, печально пожав плечами, и эта покорность и безропотность убивали в ней решимость быть жесткой и лаконичной. Ей хотелось резких слов, упреков, оскорблений. Тогда ей было бы легче укрепиться в своем решении. Сейчас так же, как и в кабинете Березовского, она чувствовала, что любит Дробышева, твердо убеждена, что должна быть около него. Но вместе с любовью к Федору в ее душе жила еще и жалость к сидевшему около нее человеку. Она убеждала себя, что его любовь эгоистична, что он превратил ее в куклу, живую куклу, а она, по легкомыслию или по глупости, согласилась на эту оскорбительную роль полу содержанки,
– Что ты молчишь? – снова спросила она, но он даже не поднял головы, уйдя в свое горе. И тогда, не выдержав, она встала перед ним на колени, заплакала. Ей было жаль его, но больше всего жаль себя, хотя во всем была виновата лишь сама.
Григорий Самойлович поднял голову:
– Я думаю, твое решение окончательно. Оно жестоко. Но я должен был знать, что рано или поздно так будет. – Он усмехнулся. – Да, недолго прожило мое счастье. Спасибо тебе за радость и горе, за все, что ты принесла. – Голос его дрогнул, говорить было трудно. – Но помни, в любой день, в любой час я буду ждать тебя. – Услышав всхлипывания у двери, он взглянул туда и только сейчас увидел стоявшую у портьеры плачущую Евдокию Андреевну. – Вот с ней и будем ждать тебя в этом, твоем, доме, – сказал он. Стараясь быть спокойным, спросил, когда она едет, и, услышав, что завтра, заторопился, махнул рукой, и, тяжело сутулясь, ушел в спальню.
Ночь прошла в сборах. Только под утро, прикорнув на диване, Елена забылась тяжелым сном. Утром ей позвонили от Березовского, предупредили, что заедут с билетом. Когда она кончила говорить, Григорий Самойлович подошел, обнял ее и долго смотрел в глаза, точно хотел запомнить дорогие ему черты. Потом поцеловал в голову и ушел из дому.
Вечером приехал секретарь Березовского. Евдокия Андреевна помогла одется и уже в дверях сунула в муфту сверток, шепнув, что так велел Григорий Самойлович. В машине она вскрыла конверт, там были деньги и небольшая записка. Он писал, что будет говорить всем, что она поехала в Сухум отдохнуть. Письмо кончалось словами: «Помни, в Москве ты оставила самого близкого „старого“ друга – напиши ему, если тебе будет тяжело». Слово старого было подчеркнуто!
– Неужели ей суждено приносить близким людям только несчастья?! – мелькнула горькая мысль. – Подумаешь, какая демоническая, «роковая» женщина.
7
Сквозь сон Елена Николаевна почувствовала, что кто-то тормошит ее за плечо и что-то говорит. Она открыла глаза. Купе было полно света, длинный солнечный луч резал его пополам и, отражаясь в дверном зеркале, слепил глаза. Рядом с ней сидела вчерашняя старуха, уже не хмурая и настороженная, а ласковая.
– Ну, вставай, вставай, соня, – говорила она улыбаясь, – ишь как разоспалась. Люди давно встали, чаевничать хотят, да тебя жалеючи маются в коридоре.
– Простите, пожалуйста! – Елена Николаевна хотела встать, но дверь без стука открылась, показалась голова толстяка.
– Закройте на минутку, я сейчас, – крикнула Русанова. Он, как ей показалось, весело подмигнул, захлопнул дверь и сейчас же в коридоре послышался смешок.
Елена Николаевна заторопилась. Она быстро оделась, прибрала постель, поправила перед зеркалом растрепавшиеся волосы и распахнула дверь. У окна стояли ее попутчики и еще какой-то незнакомый, высокий, с реденькой седой неопрятной бородкой и узкими, бегающими глазами. Глядя на нее, они улыбались. По-видимому, толстяк верховодил. Тоном хорошего знакомого он с укоризной сказал:
– Пора, пора, а то мы проголодались. Идите умываться, а мы здесь займемся по хозяйству.
Когда она вернулась, столик был заставлен стаканами с чаем, всевозможной снедью и большими ломтями белого хлеба. По одеялу, вперемешку с пустыми стаканами, рассыпаны яблоки, на полу – бутылки с вином. Видимо, ждали ее возвращения, потому что не успела она сесть, как толстяк уже откупорил бутылку и стал разливать вино.
– Будем знакомы! – сказал он, протягивая ей наполненный до краев стакан с мутно-золотистым напитком. – Майсурадзе, Давид Григорьевич, – представился он. – Друзья зовут меня просто Датико. Ничего, ничего, у нас так принято, – успокоил он молодую женщину, заметив, что она пожала плечами. – А это – Александр Семенович Жирухин, инженер нашей Сухумской ГЭС, почти грузин. Второй год живет в Абхазии. – Он засмеялся и кивнул на высокого с бородкой. Заметив, что на него смотрят, Жирухин заискивающе улыбнулся, и Елена Николаевна увидела редкие желтые зубы.
– А это тоже инженер, Сергей Яковлевич. Ваш москвич, отдыхать к нам едет, – продолжал представлять толстяк. – И правильно делает, что едет сейчас, – летом у нас жарко, да и не протолкнешься из-за приезжих.
Обловацкий встал и поклонился.
– Ну, с бабушкой вы уже знакомы, – продолжал Майсурадзе, метнув глазами на старуху.
– Представляешь, как в цирке, а чай стынет, – ворчливо перебила его та и двумя руками взяла большую фарфоровую чашку.
– Наш чай не остынет, – пошутил Жирухин.
– Простите, ваше имя, отчество? Год рождения и социальное положение не надо! – засмеялся Майсурадзе.
Елена Николаевна назвала себя.
– Соловья баснями не кормят, Датико, – вмешался Жирухин. – Кто-то когда-то сказал: вино налито – его надо пить. Последуем этому мудрому совету.
– Смотрите! Он учит тамаду, как надо вести стол! – обиделся толстяк. – Но раз сказал верно – прощаю! Выпьем за дружбу, за хороших людей!
– Пьют и забыли позвать земляка, изнывающего от жажды в этот морозный день! – заглянув в дверь, промолвил высокий человек с умными5 смеющимися глазами.
– О, Одиссей! Заходи, заходи! – Майсурадзе протянул гостю свой стакан и представил:
– Наш историк и композитор Одиссей Константиниди. Садись, садись, дорогой, гостем будешь. Слушаться будешь – пьяным будешь, – шаржированно акцентируя, пообещал он.
Не успели выпить по стакану, как Майсурадзе уже налил еще. Елена Николаевна отказалась, но все запротестовали. Она пригубила и поставила стакан на столик.
Беседа, до этого принужденная и натянутая, оживилась. Раскрасневшийся Майсурадзе, обратясь к старухе, рассказывал о своей поездке. Говорил он громко, и Елена Николаевна чувствовала, что все это – для нее. Перемежая впечатления о Москве, Майсурадзе сказал, что работает в Сухуме старшим инспектором Абхазского табаководческого союза. В Москве был с группой работников Тифлиса в служебной командировке. Товарищи по окончании совещания уехали, а он задержался по личным делам, встретил вот Александра Семеновича и теперь едет домой.
– Трубокуров разводишь? – заметила старуха, отрываясь от своей кружки.
– Это для бога, мамаша, бог фимиам любит, – примирительмо сказал Жирухин.
Продолжая рассказ, Майсурадзе посматривал на Русанову маслеными глазами. Она извинилась и вышла из купе. У соседнего окна шушукалась какая-то парочка. Толстяк в пижаме читал газету. Еще дальше стоял высокий молодой человек, куривший ночью, когда она ходила в вагон-ресторан. По-прежнему перед глазами тянулись холодные поля с утопавшими в снегах крышами. Темнели протоптанные дорожки, уходившие к журавлям колодцев. На редких, открытых ветрам холмах темнели плешины озябшей земли. Черным пятном шевелилась на снегу большая галочья стая. Мелькнула у шлагбаума одинокая машина.