Мы — хлопцы живучие
Шрифт:
Мы с Санькой пересчитали нашивки и переглянулись. Шесть штук. Ну и народ же у нас! Живучий народ. Места на человеке живого нет, и хоть бы что.
Меня так и подмывало узнать, только ли военным дают такие нашивки, или могут и Саньке дать. Не выдержал — спросил.
Сержант недоверчиво поглядел на моего приятеля.
— А ему за что?
Как это — за что? Можем показать.
Санька охотно задрал рубашку, и солдаты долго и уважительно разглядывали его худую, с выпирающими лопатками спину, на которой можно было пересчитать все ребра и позвонки.
— Это у него пистолет на спине, — разъяснила солдатам бабушка, но те ничего не поняли, и пришлось вмешаться мне.
Конечно, никакого пистолета у Саньки на спине нет. Это немцы его так били. Мы собирались идти в партизаны, нашли три гранаты, а пистолетов нигде найти не могли. Тогда Санька украл пистолет у офицера, жившего в их хате. А его поймали.
— Одним словом, наделал беды. И себе, и матери, — перебила меня бабушка. — Та прямо поседела вся, бедная. Партизаны нашлись!
Но это обидное замечание не поколебало Санькиного авторитета, выросшего прямо на глазах. Сержант еще раз глянул на его худую спину и серьезно сказал:
— А нашивку могут дать… Боевые раны, — и подумав немного, добавил: — Э-э, да чёго тут ждать долго! Назаренко у тебя там найдется что-нибудь красное?
Тот, кого назвали Назаренко, уже немолодой и, видно, хозяйственный дядька, стал рыться в своём вещевом мешке, перекладывать с места мыло, дратву, новую пару портянок… Отыскался там и лоскут красной материи. Назаренко сам отрезал от него узкую полоску и у нас на глазах сделал нашивку — точь-в-точь как у сержанта.
Санька смутился, покраснел и начал отнекиваться — зачем, мол, не нужно ему, — но когда солдат поманил его пальцем, все-таки подошел.
— Ну вот… Видал, как хорошо! — сказал сержант, когда Назаренко перекусил нитку и повернул Саньку лицом к нам.
А бабушка о своем:
— Дорогая вещь. По нынешним временам цены ей нет, — и тяжко вздохнула.
Бабушка смотрела не на нашивку, а на иголку, которую солдат собирался воткнуть себе в шапку. И воткнул бы, и спрятал бы, если б она не вздохнула еще раз. Не вздохнула, а почти простонала. И иголка с защитного цвета солдатской ниткой очутилась у бабушки в руках.
— Бери, хозяюшка, пользуйся, — великодушно махнул рукой Назаренко. Бабушка так и просияла.
Теперь всем хорошо: у Саньки — нашивка, у бабушки — иголка. Только мне досадно — никому до меня дела нет. Санькина доблесть всех словно ослепила.
Лишь когда Назаренко уселся на свое место возле печки, сержант обратил внимание и на меня.
— А тебя как звать?
— Иван.
— Молодчина, — одобрительно сказал сержант, будто это я сам себя окрестил. — Правильное имя. Иван — это Иван. Сила!
И хоть такая похвала — не красная нашивка, у меня немного отлегло на душе. А когда пошли разные истории — и подавно. Из тех историй, что рассказывали солдаты, перебивая друг дружку, выходило, что куда ни кинь — Иван и выносливей, и трудолюбивей, и хитрее, и умнее фрица. И живучести ему не занимать. Его только в злость ввести трудно, потому что он добр душою, но если уж разозлится — берегись. Так даст, что и не унесешь.
Солдата, который сделал Саньке нашивку за ранение, зовут Василием. Второго, низенького, похожего на татарина, — Юсупом. Но оба они говорят так, будто они тоже Иваны. А мне и примазываться не нужно: я в самом деле Иван! Разве не про меня сказано, я ведь и хитрый, и не дурак, и живучий — ого! Да и Санька живучий. Бабушка говорит — что кошка.
Наша бабушка — солдат и доктор
Где и кто теперь живет — не понять. Пойдешь к дядьке Скоку взять угольев на растопку, а там у него и Пеюны, и Нетыльки, и Кожухи — пол-улицы. Одни завтракают, а другие ждут, когда стол освободится.
У нас живет соседка — старая Мирониха, вторая соседка — тетка Фекла с детьми, или, как она говорит, с оравой. И старосельская одна семья попросилась. И не свои, а не могла бабушка отказать. Если б еще не на зиму глядя…
И так оно сообща все ладно выходит, что бабушка только диву дается. Станет, например, из бульбы-гнилушки «лапоники» расчинять, а закваски нет.
— Ховра, дай закваски.
И старосельская Ховра даст.
А там, глядишь, соль подчистую вышла. Тетка Фекла помнется-помнется и скажет:
— Возьми вот щепотку, посоли.
А у бабушки щепотка такая: если Феклиной солью посолит — воды обопьешься, если своей — преснятина, дальше некуда.
Да оно и веселее, и теплее скопом. Как надышим за ночь, так бабушка утром даже дверь открывает, чтоб свежего воздуха пустить.
И что главное — позабыли бабы, чьи куры на чьи грядки ходили, кто кому теленка сглазил. Если не поделят, бывает, самое горячее место в печи, так бабушка возьмет кочергу, жару под чугуны подгребет — и тихо. Все сварится, все упреет.
Как-то у женщин зашел разговор, отчего это они стали такими добрыми, и бабушка им сказала:
— Тю-ю! О чем вспомнили: куры-хворобуры, грядки-хворобятки. Это ведь где добро люди делят — там и свара. А тут беда. Ее на всех хватит. И ничего не поделаешь. Всяк живет, как бог пошлет.
Нам еще хорошо: мы сидим в хате. А тем, что в немецких блиндажах? Правда, тем, кто повыше, на горе, жить можно. А те, кто ближе к болоту, каждое утро таскают ведрами воду, что собирается за ночь на земляном полу, и клянут немцев на чем свет стоит. Нашли, окаянные, где блиндажи рыть!
Отцову дядьке, деду Николаю, еще повезло. Хоть у нас в хате места ему и не нашлось — не успел, зато у него огород высокий и в блиндаже сухо. Мы с Санькой помогли ему сложить печь, и теперь дед в ус не дует: рубит вербы и греется.
А на дворе ни осень, ни зима. То моросит холодный, мелкий, точно мак, дождь, то летают белые мухи, то барабанит по стеклам снежная крупа, то снова идет дождь.
— Не погода, а самая что ни есть хвороба, — вздыхает бабушка. — И как только те солдаты в окопах сидят?